Семь лет до декабря. Белые кресты Петербурга
Шрифт:
– Небойсь, вашбродь, нешто не понимаем! Не тряханем!
– Эх, сердешный, по самое плечо ведь, начисто!
– Пресвятая Богородица на камне сидела, в золотую иглу вдевала нитку шелковую…
– Гля, куды прешь, не картошку топчешь!
– Зашивала рану кровавую… Ногу держи, корова!
– Осспаде, Исусе Христе, помилуй нас, грешных!.. В брызги разметало ведь, вашбродь, в брызги…
– Вот правда же, что корова! Ногу держи, ногу, оглоблю тебе в коромысло!.. Куды нести-то вас прикажете, вашсдитство?
– Недалеко, – пробормотал Остерман, пытаясь приподняться на здоровом локте и выглянуть из-за края носилок. – Я должен видеть.
Санитары замялись.
– К нам-то ядры не долетают, вашсдитство. Можа, там и постоим, у резервы? Чай, у дохтуров ноги-то целы!
– Да несите же скорее!
– Иван, не суетись, – нашел случай сказать адъютанту Остерман, и ему полегчало. Докторов слушать не стал – перессорились, как вороны на падали. Взглядом выбрал какого-то молодого. – Ты! Твоя физиономия мне нравится. Отрезывай мне руку!
И все-таки выказал слабость – уже лежа плечом на полковом барабане, чтобы удобно было вылущивать сустав, задохнулся от внезапного страха, отдернул голову от поднесенного в зубы ремня, оглянулся. Солдаты резерва вокруг вытягивали шеи в строю и шушукались – о нем ли, о бое, о докторах?
– Спойте, братцы. Что-нибудь русское… – сам почувствовал, что улыбка вышла беспомощной. Впрочем, Господь ли оказался милосерден, доктор ли – не только хирургом, но сознание он потерял почти сразу.
Пришел в себя уже в темноте и под другую песню.
– Ой, ти, Галю, Галю ж молодая! Прив'язали Галю до сосни косами, – мурлыкали рядом со знакомым малороссийским говорком. И тут же, без смены тона: – Одна колонна скрылась в лес, а другая огонь дерзости угасила в крови своей и, охваченная со всех сторон, легла мертвая рядами на равнине. Бог мой! Алексей Петрович, вам не реляции – поэмы надобно писать!
– А так все и было, – бесцветно откликнулся помятый в рукопашной Ермолов, сидевший лицом к Остерману. – В пятом часу гвардейская кавалерия под руководством Дибича Ивана Иваныча-а… – он вдруг зевнул с подвыванием, смутился и, встряхнувшись, докончил: – Атаковала без моего приказа, ваше высокопревосходительство.
Остерман сощурился, вгляделся и вздохнул с облегчением. Отблеск лампы на золотых эполетах, русые кудри поверх стоячего ворота мундира, невероятное сочетание цветных платков с офицерским шарфом на поясе… Слух его не подводит, а если генерал от инфантерии Милорадович тут, значит, подкрепление из арьергарда пришло. И за мертвецов можно тоже не волноваться: у этого человека даже после полуночи из их «рядов» неупокоенные точно не встанут.
Милорадович бросил бумагу на стол, хлопнул ладонью по колену и от души рассмеялся.
– Без приказа! Ну и буквоед же вы, Алексей Петрович! Не вы ли в Пристене с семеновцами
– Не буквоед, – возразил Ермолов, вновь сонно покачиваясь на табурете. – А надо же сказать, что это наш «безобразный карла» сам порешил…
– А точно ли сам? – переспросил Милорадович рассеянно, будто бы снова изучая реляцию.
Ермолов непочтительно фыркнул, поправил на плече шинель, изодранную то ли в рукопашной, то ли зубами особо отважной гаргульи.
– Уж поверьте мне, ваше высокопревосходительство, сам. И славно, что Дибич так решил.
Остермана даже кольнуло любопытство – о чем это Ермолов? Что не имел времени скомандовать Дибичу, или что проверил, и именно Дибичу в голову явилась мысль об атаке? Сознаться, что слушаешь мысли других офицеров – великая дерзость! В бою-то, понятное дело, каждый пользуется всем, чем владеет, но оглашенным чародеем Ермолов не был, впрочем, как и сам Остерман. Хотя что он такого сказал?
То же самое, видимо, подумал и Милорадович.
– Алексей Петрович, душа моя… До чего же вы все-таки ядовиты!
Остерман засмеялся бы, но смеха не вышло – из горла вырвался лишь сиплый писк, а высохшие губы не расклеились вовсе. Ермолов, впрочем, услышал – вскинулся тут же, сощурился, вгляделся сквозь лампу.
Милорадович тоже обернулся. Круглое его, приятное лицо с сербским горбатым носом просияло улыбкой.
– Александр Иваныч! Очнулись? С викторией вас, душа моя! И всех нас – с вашей викторией!
– Воды… Ради Бога!
Ермолов вскочил, едва не снес макушкой крышу палатки, выругался и пригнулся. Милорадович, на голову ниже, смеясь, добрался до койки, встал на колено, просунул руку Остерману под спину. Поднимая, старался не потревожить, но от движения Остерман чудом не провалился обратно в беспамятство. Холод поднесенной манерки и горная ледяная вода на губах вернули в чувство. Смочив рот, он откашлялся и наконец задал вопрос, который в ясном сознании его занял сразу:
– Ваше высокопревосходительство, отчего я не в лазарете?
– Бог мой! Командования вашим отрядом с вас никто не снимал, душа моя, одна морока вашему Ваньке – от вас ко мне бегать и наоборот, пока мы с диспозицией разберемся. Уж полежите здесь, сделайте милость, у вас адъютантов и так немного осталось!
Остерман сморгнул – подступили внезапные слезы. Милорадович в ответ простодушно захлопал голубыми глазами, будто самое обычное дело – оставлять при штабе арьергарда тяжелораненых, а в командирах – беспамятных калек без руки. Всегда он так! Силы не занимать, но тратит вздорно, на то, что могли бы сделать иные люди! Вот и сейчас ползет по истерзанному плечу ручеек тепла, от души, хоть и не слишком умело, чужая лишняя морока, будто при армии лекари перевелись.