Семь загадок Екатерины II, или Ошибка молодости
Шрифт:
— Можно и так назвать. Впрочем… Не хотите ли, Дмитрий Григорьевич, я вместо разговору свой перевод почитаю. Хотя бы самое начало.
— С превеликим удовольствием, батюшка. Только не откажите, час от часу глаза на меня подымайте. А так прошу вас.
«Любезный друг! Если бы не клятвенное обещание писать тебе каждый день (да и что остается еще в моем положении!), я не взялся бы сегодня за перо. Деревенская жизнь однообразна, а события ее так ничтожны, по сравнению с городскими, что невольно умолкаешь, не успевши начать рассказа. Куры, утки, петухи, поющие зорю, поспешающие
Дела по имению, изрядно расстроенному покойным батюшкой и перезаложенному, не веселят да и не даются мне, как тупому ученику, которого наставник тщетно пытается вразумить скучными, хоть и полезными предметами. О возвращении в ваш дружеский круг мечтать пока не смею. Все решится — вообрази себе! — будущим летом, или урожаем. Виноград, чьим кистям еще предстоит налиться янтарным соком, перебродить в огромных бочках и превратиться в утехе человеческой в живительную влагу, владеет моей судьбой. Вряд ли все эти скучные материи могут занять тебя. Впрочем, и у нас случаются забавные происшествия, способные если и не затронуть сердце, то хотя бы занять воображение.
Вчера, собираясь на обычную свою утреннюю прогулку, я услышал от доброго моего Росвейна, что в замке Од появились жильцы. Замок Од отстоит от моего обиталища в трех верстах. Его угрюмая громада высится на прибрежной скале, густо поросшей древними вязами и терновником. Единственная дорога, ведущая к подъемному мосту, поросла травой. Кованые ворота покрылись ржавчиной. На дне пересохшего рва лягушки устраивают вечерами свои несносные хоры.
Говорят, что свирепый барон, чей род не одно столетие владел этими землями, умер здесь в полном одиночестве, в одну из ненастных осенних ночей. Смерть его осталась незамеченной соседями. Вернувшийся из дальних краев сын застал у давно погасшего очага лишь облаченный в истлевшие одежды скелет. Молодой барон предал с должными почестями земле прах своего отца и поспешил оставить родные края, предпочтя чужбину мрачным преданиям семейного гнезда. Тому прошло немало лет…
Росвейн ничего не мог прибавить к скупым известиям, сообщенным женщинами из соседнего селения, которым довелось мыть и чистить некогда покинутое жилище.
Признаюсь, замок Од невольно занимал мои мысли, пока иноходец крупной рысью нес меня по росистому лугу. Утро было туманным. Темные облака за рекой предвещали непогоду. Ненастье не заставило себя ждать. Резкий порыв ветра взметнул кучи земли. Глухо застонали деревья. Удар грома сотряс землю. Пронзительное ржанье поразило мой слух. В свете молний белая кобыла с всадницей вылетела из леса и помчалась к реке.
Надо тебе сказать, что берег Эльмара здесь крут. Стремнина у его подножия полна водоворотов. Я дал шпоры иноходцу и, почти ослепнув от хлынувшего ливня, бросился наперерез всаднице. Конь мой действительно хорош — единственное сокровище, которое удалось спасти от распродажи отцовского состояния. В последнее мгновенье, у самой кручи, я успел перехватить поводья белой лошади.
„Я обязана вам жизнью“, — сказала незнакомка. Слова после пережитого страха давались ей с трудом, грудь бурно вздымалась. Право, я не сумел бы сказать, была она хороша собой или дурна.
„Я обязана вам жизнью…“
„Густав де Линар“, — поспешил представиться я.
„Граф“, — добавила она.
„Вам знакомо мое имя?“
„Мы соседи, — отвечала незнакомка. — А теперь еще раз благодарю и прощайте“.
Она тронула поводья, и успокоившаяся лошадь пошла в галоп».
— Отличнейший перевод, Александр Александрович, отличнейший. И, я так полагаю, переводчик сообщил оригиналу новые достоинства. Какая досада, что вы не довели свой труд до издания. А, кстати, мне вспомнилось, как когда-то батюшка Николая Андриановича успешно начинал свою службу с переводов.
— Для меня новость, что Грибовский-старший всерьез занимался литературой.
— Как же, как же! Его сам Гавриила Романович Державин похвалял за язык легкий, непринужденный. Гавриил Романович частенько о сем студенте Московского университета у Львовых толковал. А уж когда Андриан Моисеевич свой перевод повести господина де Бакуляра д’Арно «Опасности городской жизни» выпустил, забрал его к себе в Петрозаводск да сразу казначеем приказа общественных денег и назначил. Вот какую ему службу перо сослужило!
— А впрочем, сочинения д’Арно я в те поры читал, и с превеликим удовольствием. «Испытания чувств», «Услаждения человека чувствительного», «Полезные досуги».
— Вот-вот, и все они в переводе Андриана Моисеевича.
— По службе своей тогдашней, дипломатической, довелось мне многое о господине д’Арно узнать. Знаю, что вел с ним переписку сам Фридрих Великий, к себе приглашал. Господин д’Арно у него в Берлине целый год провел. Потом в Дрезден советником французского посольства отправился. Во Франции во время террора в тюрьму попал. Да он уж больше десяти лет назад умер.
— Тогда у нас толковали, что господин д’Арно больше об ужасах всяческих писать любил. Николай Александрович Львов очень его за это порицал.
— Да, ваша правда, от его рассказов кровь в жилых подчас стыла. Мне довелось их читать с одной юной особой, так она подчас вскрикивала от страха. Чего стоило ее успокоить…
— Вы не были женаты, Александр Александрович?
— Женат? Что за идея!
— Почему же?
— Но… скорее всего, я не создан для семейных радостей.
Дом Левицкого. Мастерская художника. Входит Якимыч, позже А.А. Стахиев.
— Батюшка Дмитрий Григорьевич, барыня узнать велела, когда обед подавать прикажете: по обычаю аль попозже.
— Попозже, Агапыч, попозже. Сам видишь, погода какая стоит. Свет ясный, ровный — только бы писать да писать.
— Оно так и сказал барыне: не иначе Дмитрий Григорьевич писать станет. Была бы работа.
— Есть пока, грех жаловаться.
— Вчерась каково господин Грибовский портрету-то своему радовался. Уж таково-то расхваливал.