Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
В этой трудной ситуации у Осокина был один выход: заявить во всеуслышание, что те слова он ляпнул сгоряча, извиняется за них, но самого Филатова извинять не станет и когда-нибудь, после зимовки, с ним посчитается. Это было бы всем по-человечески понятно и даже могло вернуть Осокину если не уважение, то некоторое сочувствие: ну, сглупил парень, а теперь осознал, мало ли что с кем бывает?
Будь Осокин поумнее и дальновиднее, он так бы и поступил. Однако время шло, и, хотя о том происшествии никто не напоминал, Осокин видел в глазах товарищей скрытую насмешку и всё больше ожесточался. Свои обязанности он по-прежнему выполнял безупречно, при всех бодрился и охотно смеялся чужим шуткам, но унижения своего забыть не мог.
Груздев
Третий
В этом внимании, безусловно искреннем и трогательном, я отчётливо вижу скрытую издёвку, так как фурункул размером с Казбек, отравляющий моё существование, ухитрился вскочить на том месте, о котором в обществе не принято говорить. Лежу я либо на боку, либо на животе и вскрикиваю от малейшего неосторожного движения, что заставляет негодяев-посетителей отворачиваться и тихо умирать от смеха. Слабым от боли голосом я проклинаю их и гоню к чёртовой матери, и они, выскочив в тамбур, плачут и стонут: «Чаплина не надо!.. Райкин!» И, мерзавцы, с постными лицами спешат обратно — сочувствовать.
Наибольшее счастье, однако, мой фурункул доставляет Бармину. С важным и неприступным видом профессора, окружённого почтительной свитой, он оголяет мою спину, делает многозначительную паузу и глубокомысленно изрекает: «Они ещё не созрели-с, нужно ждать-с», и — на публику: «Мозг не задет-с, непосредственной опасности извилинам нет-с».
Этот паршивый фурункул — главная и любимая тема разговоров. Полярники как дети: размеренности, однообразия они не терпят, подавай им какую-нибудь игрушку. Ладно, пусть тешатся, не вечно же я буду беспомощен, как полено. По-настоящему переживает за меня один только Кореш: подходит, смотрит грустными, всё понимающими глазами, лижет руки и, как мне кажется, вздыхает. Он давно простил мне измену с Мишкой, принёс миску обратно и делит свою привязанность между мной и дядей Васей, хотя тот из принципа его не кормит: «Не в упряжке ходит, чего баловать!» Кореш — воспитанник, личная собственность дяди Васи, который нисколько не обескуражен тем, что пёс прилип ко мне. Особого секрета здесь нет: во-первых, я его кормлю, во-вторых, в отличие от дяди Васи, пускаю ночевать в домик, на коврик возле печки, а в-третьих, угощаю изюмом, который бабушка тайком сунула мне в мешок. Докторские витамины Кореш тоже любит, но изюм — это для него открытие, наслаждение, выше которого он ставит разве что благосклонность Белки. Конкуренции с Белкой мне не выдержать, эта развязная и довольно глупая дворняга действует на Кореша неотразимо, из-за неё он теряет голову и пускает по ветру клочья шерсти из шкуры трусоватого соперника — Махно. Я к Корешу привык, ласкаю его, но сердцем остаюсь верен Мишке. Если среди людей есть и гении и тупицы, то почему не допустить того же у зверья? Уверен, что, если бы не тот тип с ракетой, Мишка сегодня ходил бы за мной, как собака. Хотите верьте, хотите нет, но в его маленьких диких глазах явно светился ум! Мы с ним часто беседовали, Веня из ревности даже пустил слух, что я излагаю медведю принцип работы магнитного павильона. Это, конечно, ерунда. Знаете, что я ему рассказывал? Историю своей жизни. И, клянусь честью, никогда ещё не имел столь благодарного слушателя. Допускаю, известную роль играли и кусочки мяса, украденного на камбузе, но нельзя же всё вульгарно сводить к желудку.
Кореш, паршивец, услышал Белку, выскочил и забыл прикрыть дверь; из тамбура несёт холодом, а я в домике один: Дима Кузьмин, мой сосед, совершенно погряз в своей ионосфере, да и моя работа на него свалилась, и он является домой только ночевать. Приходится с воем подниматься и ковылять к двери. Дима — парень покладистый, на редкость работящий и, что для меня очень важно, неразговорчивый. На Новолазаревской я жил в одной комнате с Пуховым и с тех пор считаю молчаливость высшей добродетелью соседа. Кстати говоря, Дима, сам того не подозревая, оказал немалое влияние на мою судьбу: именно он должен был идти магнитологом и локаторщиком на Новолазаревскую, но заболел, и Семёнов удовлетворился моей скромной кандидатурой, за что всю зимовку неоднократно себя проклинал.
Этот человек для меня загадка. Целый год мы, словно частицы с одноимёнными зарядами, взаимно отталкивались; даже когда я внутренне был с ним согласен, всё равно возражал, то ли самоутверждения ради, то ли чтоб нейтрализовать рабские поддакивания Дугина. Семёнов терпеть меня не мог, рад был наконец от меня избавиться, и что же? Как ни в чём не бывало пришёл ко мне в отдел, вызвал в коридор и предложил идти в дрейф.
— Неужели все до одного магнитологи заболели? — удивился я.
— Не интересовался. Впрочем, в данном случае это не имеет значения.
— Но ведь я… — мне оставалось только пожать плечами, — очень неудобный, что ли. Плохо поддаюсь дрессировке.
Он усмехнулся.
— Не надо кокетничать, вы меня устраиваете. Если и я вас — по рукам.
Вот и всё. Почему? Неужели только потому, что полетел вместе с ним в прохудившейся посудине Крутилина? Вряд ли, Семёнов не очень-то похож на человека чрезмерно впечатлительного, таким скорее был Андрей Иванович Гаранин… Или — как это я об этом раньше не подумал — Семёнов меняется?
Так, уцепились за слово, будем думать. Семёнов — и меняется? Год назад я без колебаний сказал бы другое: скорее растает ледяной купол Антарктиды, подняв уровень Мирового океана на шестьдесят метров! А теперь не скажу, сначала подумаю.
Я попросил на размышления сутки. Идти или не идти? Дело не шуточное — зимовать под началом Сергея Николаевича Семёнова. Я считал и считаю, что руководитель он идеальный — в том смысле, что работа для него превыше всего, в её интересах он без раздумий наступит на своё горло… и на чужое. На своё — это его право, а вот на моё — прошу прощения, с этим я никак согласиться не могу, я не сакраментальный винтик, да и пресловутое чувство собственного достоинства не позволяет.
Именно в этом и ни в чём другом коренилось наше главное расхождение: во имя святого дела Семёнов из меня хотел выстрогать Дугина. Идеальному руководителю — идеальный подчинённый! Не спорю, Дугин для Семёнова идеален; Веня Филатов, рассказывают, на Востоке дал ему поразительно точную характеристику: «Из тебя бы трактор хороший вышел, послушный воле и руке человека!» Но ведь сколько меня Семёнов ни обтёсывал, сколько ни строгал рубанком по живому телу, Дугина из Груздева никак не получилось.
Следовательно, по всем законам формальной логики, такой подчинённый был Семёнову не нужен и приглашать его на новую зимовку не имело никакого смысла.
Так почему же это произошло? Себя я знаю достаточно хорошо, я нисколько не изменился; значит, по той же логике, изменился Семёнов… Изменился — вообще или только ко мне после…
Крыльцо заскрипело, даже застонало — верный признак, что на него водрузил свои шесть с лишним пудов доктор Бармин. Я выгнул шею и с беспокойством посмотрел, нет ли у него в руках чемоданчика с инструментами. Так и знал, несёт!
— Что-то не вижу на вашем лице энтузиазма, — сказал он, присаживаясь.
— Когда хозяин заходит в хлев с ножом, козлу не до любви. — Я выдавил из себя довольно жалкую улыбку. — Вообще-то они ещё не созрели-с, может, сами лопнут-с?
Бармин рассмеялся.
— Вы сейчас ведёте себя как мои маленькие пациенты. Когда нужно поменять бинты, бедняжки задабривают злодея доктора, дрожащими голосами рассказывают ему сказочки. Не бойтесь, в чемоданчике бумаги, Николаич просил перепечатать.