Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
— Тогда другое дело. Как там, на воле?
— Новостей сегодня целый воз. За сутки прошли четыре с половиной километра — дрейф усилился; Шурик Соболев провалился в снежницу, обсыхает в дизельной, Владик Непомнящий крутит мясорубку, а вам пришла радиограмма.
Я мельком взглянул на листок: «Любимый Гошенька… береги себя… приезжай…» Бабушка не очень балует меня разнообразием текста.
— Скудный улов, могли бы развлечь постельного больного новостями посодержательней.
— Берите то, что дают. Лучшая новость на Льдине — полное отсутствие всяких новостей. Исключая радиограммы из дому, конечно. Впрочем,
— Стоп, — сказал я, — опасная зона. Ответьте-ка лучше, Саша, на такой вопрос. Мы, больные, от безделья склонны к размышлениям. Лежал я, смотрел в потолок, с которого свисают капли, и думал: «Знал ведь, какой комфорт меня ожидает, знал, дубина стоеросовая, а пошёл. Зачем? Диссертацию защитил, денег нам с бабушкой хватает… Ну, понимаю, Дугин: тот дачу купил, на новую машину собирает, а я? Или, скажем, вы: тоже кандидат наук, квартиру обставили, семьей её заселили — чего вам здесь надо? Снега, что ли, в Ленинграде, не хватало? Стоило на год сюда переться, чтоб написать в отчёте одну строку: „Вскрыл Груздеву на… фурункул“? Тьфу-тьфу-тьфу, не сглазить, конечно.»
— Знаете, Георгий Борисыч…
— Полно, просто Георгий.
— В отношении себя мне ответить просто. Ну, сначала самое общедоступное: там я один из многих, а здесь — единственный и неповторимый! В Ленинграде вы бы ещё подумали, кому доверить свой драгоценный фурункул, здесь же у вас выбора нет. На Большой земле такими, как я, хоть пруд пруди, а на Льдине моя ценность возрастает до неслыханных размеров…
— Особенно во время разгрузки самолётов.
— В том числе и тогда. Следовательно, моё профессиональное самолюбие удовлетворено. Этого вам мало?
— Мало.
— Правильно. Насчёт снега вы заметили тонко, в Ленинграде его хватает. Но он какой-то не такой, — Бармин пощёлкал пальцами, — не такой белый, что ли. Не волнует, одним словом, воображение. Или, другим словом, не щекочет нервы. Достаточно или ещё добавить?
— Нужно добавить.
— Обязательно нужно. — Бармин ненадолго задумался. — Вам, Георгий, не приходилось ли испытывать чувство… ну, не любви, а, скажем, сильной привязанности к человеку? Не хмурьтесь, не к женщине, упаси боже! Был, есть ли у вас друг?
— Продолжайте.
— Сначала договоримся о терминах.
— Овидий Назон говорил: «Бойся тех, кого считаешь преданными тебе, и будешь в безопасности!».
— Я, знаете ли, афоризмам не доверяю, особенно красивым. И Овидия и вас кто-то, наверное, очень сильно подвёл, но это не был друг. Вы приняли за друга человека, вместе с которым дули вино и флиртовали с девчонками. Я предлагаю иное определение: друг — это тот, кто радуется твоим успехам и печалится твоим неудачам…
— Это скорее жена.
— Я не закончил. Тот, который не бросит тебя в беде и тихо, не требуя платы за дружбу, отойдёт в сторону, когда тебе хорошо.
— Так ведёт себя моя бабушка.
— Ещё не всё! Тот, кто тянется к тебе, зная, что ты тянешься к нему; тяга эта бескорыстна и чиста, она душевная потребность, она даёт тебе радость.
— Сынишку своего вспомнили?
— Вот здесь-то я вас, заскорузлого скептика, и поймал! Друг не заменит жены, бабушки, сына да и конкурировать с ними не станет. Но своими к тебе чувствами, преданностью своей поспорит! Он, как поливитамин, за который Махно отдаст свою бессмертную душу. Так вот, если серьёзно, такие друзья у меня здесь, а на Большой земле — приятели. Очень большая разница.
— Семёнов, Филатов?
Бармин кивнул.
— Ещё и Костя Томилин. Теперь о вас. Сказать, почему вы здесь оказались?
— Попробуйте.
— А если скажу правду, клянетесь чистосердечно признаться, что я прав?
— Библии нет, если можно — на бабушкиной радиограмме.
— Берегитесь, Груздев, вы ведь сами вызвали меня на этот разговор! Я с интересом — чисто врачебным, разумеется, — наблюдаю вас вторую зимовку. «Циничный, хладнокровный флегматик, умело подавляющий внешние проявления своих чувств» — такую лестную характеристику вы у меня заслужили. И вдруг, к величайшему своему удовольствию, я внёс в неё важное изменение!
— Какое же?
— Вы притворщик, — медленно и чётко произнёс Бармин. — Будь на вашем месте Веня, я бы сказал: жалкий длинноухий лицедей! Надел маску и думает, что из-под неё не торчат ослиные уши! Не обижайтесь, я ведь говорю о Вене… Помните звёздные мгновения у Цвейга? У вас тоже было по меньшей мере одно, и на мимолётный, едва уловимый миг я увидел ваше истинное лицо! Как я вам завидовал тогда, чёрт меня побери! Боже, какое у вас глупое лицо, сейчас напомню. Возвратимся на год в прошлое, в кают-компанию на Лазареве. Возвратились? Сейчас решается наша судьба: кому на каком самолёте лететь. Ваша очередь. Вы неожиданно — для всех, но не для себя! — соглашаетесь лететь на неисправной «Аннушке» Крутилина. Вы видите, как мы на вас смотрим, и в ваших глазах появляется нечто такое, чего не было раньше: гордость! Вы явно, плохо скрывая это, гордитесь собой! Но то, цвейговское мгновение только наступало, вас ещё ждала награда.
— Какая награда?
— Самая высокая, о ней вы и мечтать боялись! И учтите, Груздев, хоть вы и лежачий больной, но если сейчас будете отнекиваться — отколочу. В этой награде и ни в чём больше — разгадка того, что вы здесь. В ней наша тайна, которой для меня нет.
Я уже догадался, куда он клонит.
— Вот что тогда сказал Николаич, — торжественно продолжал Бармин: — «Евгений Палыч, Георгий Борисыч, кто старое помянет, тому глаз вон?» Вы что-то изволили в ответ пошутить, но я-то видел ваше лицо, когда Николаич пожимал вам руку! Это была награда и звёздное мгновение! Правда, потом, спустя минуту, вы сами себя наградили, когда Костя умолял вас поменяться самолетами: «Спасибо, Костя, но это не в моих правилах. Я своего места не уступлю». Хорошо прозвучало, но это уж так, постфактум… Главная же награда заключалась в том, что вы, не имея на то никакой надежды, завоевали под конец уважение Семёнова. Потому вы и здесь. Ну, а теперь положа руку на сердце скажите: наврал или не наврал доктор Бармин? А можете и не отвечать, мне-то, в общем, безразлично.
— Вряд ли, — сказал я. — Было бы безразлично, не вспотели бы, хотя в домике довольно прохладно. Вы правы.
Белка
Белку нашли утром за дизельной. Окунув в снег разбитую голову, она лежала, раскинув лапы, а из сугроба торчала рукоятка окровавленного молотка. Всю ночь был снегопад, и никаких следов не оставалось, а если бы даже они и были, сбежавшиеся люди так натоптали вокруг, что и самый опытный следователь только развёл бы руками.