Семьдесят два градуса ниже нуля. Роман, повести
Шрифт:
В одну из самых скверных для Семёнова ночей в жилую комнатку радистов зашёл метеоролог Гаранин.
— Вижу, свет горит, — объяснил он свой приход. — Чего не спишь?
— Книгу читал.
— Тебе же через три часа на вахту, отдохнуть надо.
— Будильник испортился, боюсь проспать.
— Я разбужу, мне до утра дежурить.
— Да уже неохота, сон прошёл.
— Тогда, может, попьём чайку?
К этой ночи прожил Семёнов на свете с небольшим двадцать лет, а ничего важнее тех трёх часов в его жизни не было. Началось их чаепитие с пустяков, а кончилось задушевным разговором — таким, какого Семёнов ещё никогда ни с кем не вёл. Увидел в глазах человека, с которым до
Будто воскрес Семёнов после того разговора, будто, погибая от жажды, воды вдоволь напился. Еле конца вахты дождался — и бегом к Андрею!
Так началась их дружба. Гаранин был старше Семёнова, мудрее и сильно на него влиял. Научил его, горячего и необузданного, неторопливому раздумью, философскому отношению к удачам и невзгодам и пониманию того, что во всех людях, даже самых, казалось, отпетых, где-то в тайниках души таится доброе начало и только от тебя самого зависит, сумеешь ли ты его распознать.
Впрочем, не только на Семёнова влиял Гаранин; даже старые полярники, всякого повидавшие тёртые калачи, относились к нему с уважением, на которое он вроде бы никак не мог рассчитывать по своей молодости: полярники — народ консервативный, возраст и стаж многое для них значат. Была в Гаранине какая-то чистота — в глазах, что ли, в словах, во всём его поведении; такие люди, обычно мягкие и уступчивые в мелочах, бывают в то же время поразительно цельными. Семёнов не помнил случая, чтобы Андрей поступился своими принципами. Поначалу Семёнов просто его любил, как нежданно обретённого друга, которому можно излить душу. А понимать его отношение к жизни стал после такого случая.
Был на станции Фёдор Михальчишин, суровый и сильный мужик, замечательный плотник, какие в последнее время совсем перевелись. Много хорошего сделал он в ту зимовку, ему обязана станция срубленным из толстых брёвен двухэтажным домом, которому завидовала вся Арктика. Но и другим поражал Фёдор зимовщиков — дикой, беспросветной скупостью. Семья его, жена и пятеро детей, совсем обносилась, перебивалась с хлеба на квас, а Фёдор, зарабатывая большие деньги, перечислял ей гроши. Первое время его совестили, потом запрезирали и уходили из кают-компании, когда он там появлялся; на Михальчишина, однако, это не действовало: от зари до зари он работал, в ужин наедался до отвала и заваливался спать и в пургу спал без просыпу, как медведь в берлоге. Ни самому себе, ни другим объяснить не мог, зачем, для кого копит. Дом? Есть дом в Архангельске, сам срубил. На старость? Мужику и сорока нет, в жизни ничем не болел. Бездумная, тёмная скупость — и только.
И вдруг приходит радиограмма от жены, слов на тридцать, никогда такой Фёдор и не получал: спасибо, родной мой Феденька, детей приодела, себе тёплую шубу купила, картошку на зиму запасла и козу присматриваю. Михальчишин несколько дней ходил ошалелый: откуда деньги взяла? Через месяц новая радиограмма: купила козу, шкаф и кровати, соседи завидуют, возвращайся скорее, любимый, наконец-то заживём и прочее в этом духе. Михальчишин совсем обалдел: может, полюбовника нашла? Да кому нужна Мария с её выводком? А с почтой получил такое письмо, что как пьяный по станции ходил, всем давал читать: вот люди, мол, на тебя наговаривают, а ты самый добрый и хороший, все глаза выплакала, жду тебя, любимого… Словно невеста, в любви рассыпается!
Понять ничего не мог, наваждение какое-то, а ходил по станции гоголем. Стал, однако, наводить справки, в сберкассу письмо отправил, в почтовое отделение — и выяснил: деньги его жена получает от Гаранина Андрея Ивановича. Выяснил — и что-то в нём сломалось. Бросил работу, достал из сундука заначенную бутылку спирта, вдрызг напился и пошёл бузить. Мужик здоровый, но сообща успокоили, уложили спать. Наутро опохмелился, попросил у радистов бланк («Ну и ну! Федька на радиограмму тратится, быть пурге!») и отправился к начальнику станции — заверять документ: «Михальчишиной Марии Антоновне доверяю право распоряжаться вкладом полностью или частично». Гаранину деньги вернул до копейки, ни слова ему до конца своей зимовки не сказал, но будто подменили мужика: в кают-компании стал засиживаться, повеселел, разрешал себя разыгрывать и сам подшучивал над товарищами, а перед посадкой в самолёт вдруг подошёл к Гаранину, обнял его и поблагодарил за науку.
Плохо началась, а хорошо продолжалась для Семёнова та зимовка. Обжился, стал своим, набил руку и набрался опыта, в летнюю тундру влюбился, в охоту и богатую северную рыбалку, а самое главное — понял он, что нашёл своё место в жизни и другого ему не надо. Мальчишеские мечты о подвигах в белом безмолвии уступили место трезвому расчёту и прочной привязанности к своей профессии. В отпуске он слышал во сне морзянку и пургу, видел песцов и медведей, и его снова тянуло туда, где они есть.
Потом были ещё зимовки на береговых станциях, три дрейфа на Льдинах, два года в разных экспедициях — на станции Восток. Много всякого случалось за эти годы, о чём ещё будет время вспомнить. Менялись станции, люди, впечатления и взгляды на жизнь, и лишь одно оставалось в этой жизни неизменным — дружба с Андреем Гараниным. С той памятной ночи не расставались они уже семнадцать лет. То есть расставались, конечно, — бывало, жёны не сходились в планах на отпуск и отдыхать приходилось врозь, но зимовали Семёнов и Гаранин всегда вместе. Давным-давно побратались, не раз выручали, спасали друг друга, и выработалось у них с годами то редкостное взаимопонимание, без которого они уже не мыслили дальнейшей своей жизни.
— Мирный… Молодёжная… Новолазаревская… — Гаранин мельком поглядывал на списки. — Бывшие восточники есть?.. Так, в Мирный главным врачом экспедиции идёт Саша Бармин…
— Не верь глазам своим, Андрей, на Восток пойдёт Саша! Только он ещё этого не подозревает.
— Ты говорил с ним?
— По телефону, и то ограничился лирическими воспоминаниями. Ждал твоей санкции.
— Так нам Шумилин и отдаст Бармина, — усомнился Гаранин.
— А Свешников? Лично из августейших рук получил картбланш: на Восток с любой станции!
— Тогда другое дело. — Гаранин повеселел. — Тогда мы их сейчас пощипаем.
Семёнов, улыбаясь, смотрел на Гаранина, на душе было легко и спокойно. А ведь часа не прошло, как он обрушил на Андрея новость, от которой любой другой закрутился бы в спираль. До чего хорошо, что на свете есть Андрей.
— Всего нас будет шестнадцать, — сказал Семёнов. — Но сначала определим первую пятёрку. Пока не запустим дизеля, остальным делать на станции нечего.
— Ты, да я, да Бармин — трое, — подсказал Гаранин. — И ещё два механика — привести в порядок дизеля. А за радиста сработаешь сам — тряхнёшь стариной.
— Старшим механиком предлагаю Дугина.
— Так у него же был перелом, — напомнил Гаранин.
— Виделись вчера, козлом скачет. — Чувствуя, что Дугина придётся отстаивать, Семёнов заговорил с излишней бойкостью. — Про тебя спрашивал, велел кланяться.
— Ну, это ты выдумал, — усмехнулся Гаранин. — И не делай такое честное лицо, всё равно не поверю: твой дружок, а не мой. Ты очень хочешь его взять?
— А почему бы нет? Восток знает, дизелист первоклассный да и силой бог не обидел.