Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 1
Шрифт:
— Да, Евсей, заварил ты кашу на свою голову! — проговорил Афанасий, выслушав торопливый и сбивчивый рассказ друга. — Дело это подсудное. С чем, с чем, а с хлебом шутки шутить нельзя. Ты не маленький и должен был это знать.
— Да я и знаю, но я же без всякого умысла, — сказал Нарыжный, и чертики в его глазах насторожились, не зная, прятаться или пускаться в пляску.
— С умыслом или без такового — это все едино, — рассудительно отвечал Афанасий. — Прокурор об этом тебя спрашивать не станет, а спросит как раз о другом.
— Но укрытие укрытию рознь, — не подымая головы, проговорил Нарыжный. — Я ж не кулак какой-нибудь, который злостно хоронил пшеницу в землю.
— А какая в том, Евсей, разница — кулак запрятал хлеб или же председатель колхоза? — Афанасий задумался. — Тут различия, как я полагаю, нету: и то и другое против закона.
— Что же мне делать? — Нарыжный поднял голову.
— Поезжай в район. Только ни к кому не заявляйся, а иди к Федору Лукичу Хохлакову.
— Так он же зараз власти не имеет?
— Ну, тогда иди к прокурору, тот власть имеет, — с усмешкой сказал Афанасий. — Иди, как я тебе говорю, к Федору Лукичу и обо всем ему чистосердечно признайся. — Афанасий вынул кисет. — Попроси заступиться. Он хоть зараз и ведает мельницей, а вес в районе по-прежнему имеет.
Нарыжный заночевал у друга и только к обеду вернулся в «Светлый путь». Он не удивился тому, что председателем была избрана Глаша Несмашная.
«У-у, ябеда, дождалась моего горя!» — думал Нарыжный, но в глаза Глаше смотрел добродушно.
Он передал ей печать, которая хранилась в железном сундуке, наглухо прибитом к полу. Дня три не выходил из дому, а когда узнал, что в колхоз приехал следователь, никому ничего не сказал и пешком отправился в район.
Остановился Нарыжный у двоюродного брата, работавшего весовщиком в «Заготзерне». С вечера побрился в парикмахерской и рано утром пошел к Хохлакову в дом.
В этот день Федор Лукич собирался побывать у Кондратьева и поэтому не ушел на мельницу. Когда Нарыжный робко приоткрыл дверь и сказал: «Хозяева дома?» — Федор Лукич, только что умывшись, в галифе и в сапогах, но еще в одной нательной рубашке, просматривал вчерашние газеты.
— А, Евсей Гордеич! — крикнул он. — Заходи, заходи! Давно, давно бы тебе пора проведать старика!
— Как твое здоровье, Федор Лукич? — пожимая руку, заискивающе спросил Нарыжный.
— Да что ж здоровье? Старый конь еще стучит копытами! — И Федор Лукич улыбнулся своей мягкой и приятной улыбкой. — Помирать еще не собираюсь.
— Ну и слава богу! — Нарыжный сел на стул. — А как поживаешь, Федор Лукич? Как новая служба?
— Работы я не боюсь, а вот в жизни оборачивается все как-то не так, не по-моему.
— Порядку нету? — спросил Нарыжный, и в глазах его показались веселые искорки.
— Не в том дело. — Федор Лукич отложил газеты. — Газеты к критике нас призывают, а в районе такое повелось, что чуть кого критикнешь, так на тебя сразу чертом
— Истинно, истинно.
— Ну, Гордеич, рассказывай, как там у тебя в «Светлом пути».
— С жалобой к тебе, Федор Лукич.
— Что такое?
— Отрешили меня от председательства, — понурив голову, с дрожью в голосе проговорил Нарыжный.
— Вот это новость! Кто?
— Тутаринов.
— Так, так. — Федор Лукич погладил ладонью свою стриженую голову. — Значит, уже второй попался ему на зубы? А за что?
— Да без всяких причин, — все с той же дрожью в голосе отвечал Нарыжный. — Меня отстранил, а Глашу назначил.
— Кто такая эта Глаша?
— Несмашная, наша колхозница. Ябеда до ужасти.
— Так, так. Но все-таки за что же он тебя снял? Ведь была же какая-то причина?
— Федор Лукич, дело было так. — Нарыжный поднял голову, и в глазах его тревожно забегали чертики. — Тебе, как старому нашему руководителю, хочется пожаловаться. Так же дальше работать нельзя.
И Нарыжный по давно обдуманному плану изложил историю о запрятанном зерне так, как будто по недосмотру весовщика и кладовщика было засыпано в семенной фонд лишних сто двадцать центнеров озимой пшеницы. Затем все семенное зерно было заново перевешено и найденные излишки временно, под расписку, розданы колхозникам. (При этом Нарыжный вынул из кармана смятый лист бумаги с фамилиями и подписями.)
— Тут вся каша и заварилась, — заключил Нарыжный.
— Но хлеб сдали государству? — спросил Хохлаков.
— В ту же ночь.
— Так чего ж еще нужно было Тутаринову?
— А кто ж его знает? Прилетел на машине. По всему видно, личность моя ему не понравилась. — Нарыжный весь сжался, лицо его потемнело и постарело. — Работал, работал, старался, ночи недосыпал. Помнишь, Федор Лукич, как мы в войну? Последнее зерно везли. А теперь — не гожусь?
— За то, что мы в войну самоотверженно трудились, нам спасибо говорили бойцы. — Федор Лукич тяжело поднялся и, не глядя на Нарыжного, зло сказал: — Сколько я тебя, старого черта, учил — не шути с государством, а ты таким же дураком и остался. Я тебя берег, ценил, а Тутаринов из тебя знаешь что сделает. Весовщик виноват! По недосмотру! Знаю я тебя, и мне тут нечего чертовщину плести!
— Пособи, выручи, Федор Лукич, — взмолился Нарыжный, и в глазах его Хохлаков увидел слезы. — Десять же лет в руководстве.
— Некрасивая история, — как бы про себя сказал Хохлаков. — Но я похлопочу.
В кабинете у Кондратьева сидели вызванные на бюро Семен Гончаренко и Иван Родионов. Гремя палкой, Хохлаков, не взглянув на посетителей, прошел к столу и подал Кондратьеву руку.
— Здорово, Николай Петрович. У меня к тебе дело.
— Присаживайся. Вот кончу с товарищами, — сказал Кондратьев и обратился к Семену и Родионову: — Меня не уверяйте. Но на бюро вы должны сказать точно: будет готов канал к апрелю?