Семен Бабаевский. Собрание сочинений в 5 томах. Том 4
Шрифт:
— Что же вы, райком, намерены делать, чтобы их не было? — Сощуренные, повеселевшие глаза Румянцева говорили: «Я-то знаю, что нужно делать, а знаешь ли ты?»
— Планы и намерения у нас большие, — отвечал Щедров. — Частично они изложены в статье Приходько. В ней выражена точка зрения не только ее автора. Статью вы, наверное, читали?
«И статью читал, и тебя вот слушал, и все больше убеждаюсь, что Щедров и Приходько — натуры горячие, ершистые, — позавидуешь! — думал Румянцев, сидя с закрытыми глазами. — Есть, есть в них что-то такое, что мне очень знакомо. В молодости и я горячился, и хорошо, что этот негасимый святой огонь переходит к молодым и как горел раньше, так и будет гореть всегда».
— После гражданской войны меня, буденновского конника, послали на конный завод, — тихо, как бы продолжая думать вслух, говорил Румянцев. — Это было здесь, в Южном крае. Конный завод
— Лестное сравнение для молодых и резвых скакунов, — сказал Щедров. — Иван Павлович, а что вам в них не нравится?
— Жалобы поступают на вас. Обижаете устькалитвинцев.
— Возможно, кто-то и обижен, — согласился Щедров. — Но это случилось не потому, что нам вдруг захотелось кого-то обидеть просто так, ради личного удовольствия, а потому, что иначе мы поступить не могли и не сможем поступать в будущем. Так, мы вынуждены были причинить обиду Рогову, Логутенкову, Листопаду. Нет и не будет у нас мира, например, с Марсовой.
— На чем вы с Марсовой скрестили шпаги?
— В частности, на статье Приходько.
— Читал я и статью и жалобу Марсовой и не могу понять, против чего Марсова возражает, — сказал Румянцев. — Статья острая, написана, как мне думается, ко времени. С нею полезно познакомиться не только устькалитвинцам. Поэтому я рекомендовал перепечатать эту статью в «Южной правде». — Румянцев снова встал, отошел к окну и оттуда строго посмотрел на сидевшего с поникшей головой Щедрова. И вдруг резко спросил: — У жены Осянина бывал?
— Да, один раз заезжал.
— Зачем? Мы тут одни, и я прошу говорить все, что было.
— С женой Осянина, Зиной, я дружил еще в школе. Потом много лет мы не встречались… Вот я и решил навестить школьного друга.
— Чужая жена — это уже не школьный друг, и навещать ее лучше всего, разумеется, в присутствии мужа, — строго сказал Румянцев. — Кроме того, никогда не забывай, что секретарь райкома — фигура слишком заметная, и, прежде чем сделать тот или иной шаг, он обязан подумать о последствиях каждого своего шага. Обязательно! Ибо для тех, кто стоит во главе людей и призван ими руководить, твой вопрос «как жить?» — это еще и вопрос, как себя вести. Обратимся для примера к прошлому. Было время, когда секретарь райкома носил пробитую пулями шинель, а на поясе у него болтался наган. В станицы он выезжал верхом на коне, и не то что не знал, как писать умные статьи, а даже не умел как следует расписаться. Да и говорил-то не слишком складно. Но зато идейная закалка и поведение у него были безупречными. — Румянцев посмотрел на Щедрова повеселевшими глазами. — Современные секретари райкомов не носят пробитых пулями шинелей, а к коню с седлом они и не прикасались. В станицы выезжают на отличных машинах, образование имеют высшее. Мы уже привыкли к тому, что многие из них стали кандидатами наук…
— И что иные из них руководят районами хуже тех, кто не имел высшего образования и носил простреленные пулями шинели? — не поднимая головы, спросил Щедров. — Это вы хотели сказать?
— Нет, я хотел сказать, что хорошо бы теперешним образованным нашим современникам помнить об опыте прошлого, особенно об идейной закалке руководителя, о его революционном духе, — ответил Румянцев. — Сошлюсь на свежий пример — на Рогова. Раздаются голоса в его защиту: дескать, нарушена демократия и решение сессии незаконно. Беда же Рогова как раз и состоит в том, что в нем не живет вот этот революционный настрой. И все же, думаю, Рогова следует поддержать. Не надо его выпроваживать из района. Надо помочь ему подняться там, где он споткнулся и упал. Уверен, что решение сессии райсовета послужит ему хорошим уроком на будущее. Он еще молод, может исправиться. — Прошелся по террасе, прикрыл глаза ладонью, постоял. — Другое дело — Логутенков. Этот кончен. Как заматеревший дуб с подгнившими корнями. Пусть его судьбу решает Народный суд. Да, кстати, кто теперь стоит во главе «Зари»?
— Пока временно исполняет обязанности председателя агроном Олещенко, — ответил Щедров. — Есть у нас на примете кандидатура. Иван Павлович, хотелось бы с вами посоветоваться.
— Кто он? Я его знаю?
— Василий Васильевич Огуренков.
— Вернулся?
— Вчера я к нему заезжал, проведал. Недавно он выписался из больницы. Хромает, ходит с палочкой. Врачи советуют послать в Пятигорск, на грязи. Надо бы раздобыть путевку.
— Да, кандидатура подходящая. Сколько ему лет?
— Двадцать семь. Парень энергичный, боевой, кристально честный.
— Ну что ж, подлечите, как говорится, поставьте на ноги и благословляйте, — сказал Румянцев и снова задумался. — И годы у него завидные, и биография. — Позвал Петровича: — Прошу тебя, позвони сейчас в крайздравотдел. Нужна одна путевка в пятигорский санаторий.
— Для кого?
— Для Василия Васильевича Огуренкова. Сделай это сегодня же и срочно сообщи Огуренкову.
— Будет исполнено!
Петрович ушел.
В соседней комнате басовито прогудели часы. Румянцев прислушался к протяжным звукам, взглянул на свои ручные часы.
— Нам пора на семинар. — Румянцев обнял Щедрова за плечи. — Ты что, дорогой друг, такой тощий? Не болен ли?
— Фигурой пошел в отца-конника, — шуткой ответил Щедров. — Я же сын кочубеевца! Мне бы джигитом быть.
— Живешь одиноко, без семьи, видно, питаешься на бегу и на ходу. Жениться тебе надо, Антон Иванович.
— Скоро женюсь.
— Невеста есть?
— Есть.
— Кто такая?
— Ульяша. Вы ее не знаете.
— Красавица?
— Прекрасная девушка.
— Да, да, я понимаю… Когда свадьба?
— Вот вернусь…
— Это очень хорошо, что ты женишься. Одному жить ох как трудно! По себе знаю. Вот остался один, и такая иногда берет тоска…
Румянцев приблизился к столу и начал собирать в портфель какие-то бумаги. Вошел Петрович и сказал, что машина уже стоит у подъезда.
«Что-то на сердце у меня чересчур радостно, и чувство непривычного благодушия не покидает меня все эти дни, — писал Щедров, вернувшись вечером в гостиницу. — Мне кажется, что сейчас я похож на человека, который носил темные очки, и, когда их не стало, он увидел мир удивительно ярким и красочным, и таким он кажется ему потому, что этот человек любит Ульяшу. Поэтому и мой разговор с Румянцевым был каким-то добрым, хорошим, не разговор, а дружеская беседа — мирная, почти семейная. Я постеснялся сказать ему все, что думаю и о Рогове и о Калашнике, но зато не утерпел и похвалился своей невестой. Я слушал Румянцева, смотрел на него так, как смотрят восторженные юноши на умудренных жизнью старцев. И хорошо, что я поговорил с ним об Огуренкове… Вот и к Калашнику у меня отношение какое-то излишне либеральное, что ли. Поехал к нему на квартиру, пил с ним чай, говорил о том о сем и ничего не сказал из того, о чем обязан был сказать. Или еще: на семинаре слушал лекцию об агрессивной политике американского империализма. Читал ее приехавший из Москвы лектор, читал скучно и так монотонно, как обычно читают давно заученный текст. К тому, что слушателям было известно, он ничего нового не прибавил. Однако в силу моего душевного благополучия лектор показался мне человеком умным, а лекция интересной. Вчера во второй половине дня выступали секретари райкомов. Это были большей частью заурядные пятнадцатиминутные сообщения, написанные по известной схеме: сделано то-то и то-то, план выполнен на столько-то процентов, урожай запланирован такой и т. д. Мне же эти доклады нравились. Слушая, я думал о том, как это докладчики умеют кстати привести нужные цифры, и совсем не замечал, что некоторые их доклады, как близнецы, похожи один на другой: отличаются лишь фамилиями, названиями станиц и колхозов. Я же видел в них превосходных практиков, умеющих поднажать там, где нужно, и знающих, как организовать дело… И я понимаю: главная причина моего благодушия — Ульяша. С той самой минуты, когда там, в вышине, перед величием ледников, мы поклялись в любви, я почувствовал себя не то что счастливым, а каким-то душевно обновленным. Сейчас я удивляюсь: как это раньше мог жить без Ульяши и без Ульяшиной радости? Каждый вечер, вернувшись с семинара, я спешу позвонить в Усть-Калитвинскую, чтобы услышать ее голос и чтобы ей сказать, как я здесь живу, что делаю. Только потому, что влюблен, я на окружающую жизнь смотрю восторженными глазами. Сердце мое стало мягким, а разум — добрым. Мое теперешнее душевное состояние похоже на легкий и приятный хмель, Мне же необходимо быть собранным и подумать о многом, в частности о том, что статья Приходько — это начало, что теперь нужно слово живое, сказанное с трибуны. Нужны лекции, доклады. О чем? Какие темы? Это и экономика Усть-Калитвинского и коммунистическая нравственность. Об этом сейчас следует думать и думать, и любовь Ульяши, ее радость должны мне не мешать, а помогать…»