Семерка
Шрифт:
— Да, — ответила она. — А что?
— А что может быть… Ну ладно, тогда, как говорят, годспид[95].
— Сам ты годспид.
— Да нет, похоже, что это ты.
Девушка игрушечно улыбнулась.
— Я впервые в Польше, — сообщила она.
— Правда? — удивился ты, совершенно серьезно, и пытался представить себе ту польскую Виленщину, ту квази-Польшу за пределами Польши, что уже десятилетия живет по-своему, по-другому развивается и является чем-то совершенно другим по сравнению с Польшей-Польшей: скучной, серой, обыденной, которую знаешь навылет, как свой карман, до рвоты…
«Иная Польша», — размышлял ты. «Иная Польша существует».
— А ты не спросишь, как мне в Польше нравится?
— И как тебе в Польше нравится?
— Видишь ли… — сказала она, немного
— Понял. Кантакт с людьми.
— Ты знаешь, — сказала она, отпив чаю с водкой, — я себе всю жизнь Польшу представляла. Всю жизнь, когда польский язык учила, как мне мама и бацька пра Польска рассказывали. Про Краков, что там Сукеннице и вавельский дракон, а на Вавеле короли в красивых гробницах; что в Варшаве дома высокие и улицы широкие; что поля, луга, леса, горы, всё, что держава могучая, что на море красивые польские города стоят. Когда я, слышишь, слышала название, например, название Ченстохова, Кельце, Шидловец, Илжа, Хенчины — то было так, словно я названия из сказки слышала. Варшава! Как я ее себе представляла: Варшава! Варшава, город-герой, мама рассказывала, что к Висле сходишь с высокой горы, что на самом верху Старэ Място, а ниже улицы сходят к реке…
— Ну и что? — спросил ты. — Сходят.
Она наморщила лоб и поглядела на тебя с сожалением.
— А внизу огромная стоянка на сухой грязи, а над самой Вислой водочные бутылки, дикие кусты и сорняки.
— Чего? Сорняки?
— А когда поехала в Илжу, даже не знаю почему, но больше всего всегда хотела поехать в Илжу, наверное, потому, что там, у меня дома висела такая картинка с Илжей на стенке, там замок на скале высокой, там же городок маленький за стенами, там река широкая, всегда красивее всего я представляла Илжу, такая вот еврапейская идиллия, вот… — вздохнула она.
— Ось, — вздохнул и ты.
— И я поехала в ту Илжу, блин, курва, пиздец, автобусом ехала, темно, холодно, пересаживаться нужно в какой-та жопе, приехала я в эту Илжу, а на автостанции какой-то конец света, какие-то будки стоят, люди смурные — как в Норильске, спрашиваю, как на рынок попасть, а они: «О, русская? Торговать? Рынок? Базар?», а я им: «Сами вы „русские“». Рынок, старый город, замок, где все это?; они: «Замок — вон там, а рынок — туда». Ладно, иду я на тот рынок, прохожу мимо какого-то, бля, универмага[96] — так и написано, все разваливается, гадкое, как будто людей нет, только все само уже сгнило, словно никакой власти никогда не было, а управляли какие-то партизаны, занимающиеся лишь ремонтом того, что в других городах слямзили; ну ладно, прусь я на тот рынок, а там, курва, карнизы, дамские тряпки, клей атлас, всякое говно, темно, хуй, какие-то гопники в адидасах пьют водку в городке аттракционов, а идти некуда, даже на кофе. Было уже поздно, задерживаю женщину, спрашиваю, где тут гостиница, а она мне: «Ты чего, русская?», а я ей в ответ: «Сами вы русская, где гостиница?», — спрашиваю, а она мне: «Только не таким тоном, детка, а то не будем разговаривать», ну и уходит, тогда я к одному мужику подхожу, спрашиваю: «Где тут гостиница?», а он мне: «А нету». Да как же, спрашиваю я, нету, замок имеете, рынок имеете, а гостиницы не имеете? Он: «А ты чего, русская? Так может — говорит и еще ухмыляется, черт — у меня
Ну я тогда ему на все это говорю: «Слушай, так пошли к бабушке, поглядим, может она и не умерла, может она в коме, может еще удастся помочь», а он пялится на меня и спрашивает: «Ты чего, русская?». «Сам ты русский» — это я ему, а он: «Ладно, кароче, неважно…»
— Что, «кароче» сказал? — спросил ты.
— Сам ты кароче. И он спрашивает, так как с телефоном, я же ему повторяю: «Давай пойдем к бабушке, поглядим, точно ли она умерла», а он: «Курва, я что, свою бабку не знаю или чего? Я знаю, когда она откинулась, так дашь мне, курва, телефон позвонить?»
Ну а я так подумала себе, что он явно хочет с моим телефоном смыться, дашь такому телефон, и больше уже не увидишь, ну и пошла дальше, села на первый же автобус, как раз на Радом, и поехала, вот только в этом автобусе все время плакала по своей Илже.
— Так погоди, эй, — подпер ты голову руками, — а у вас, случаем, не хуже?
— А когда ты в последний раз у нас был? — весело спросила она. — Ну, — прибавила она тут же, — пака.
— Чего?
— Чао.
— Пака. А куда потом едешь? После Кракова? Или какое-то время побудешь?
— Нет. Дальше еду. На юг. В Стамбул. Это моя очередная мечта, Царьград. — Эх, — мечтательно подняла она глаза, — ты знаешь, еще ведь немного, и Царьград был бы наш? Под конец XIX века был ведь такой шанс, эх, ты представь…
— Так это что значит? — не понял ты. — Наш или чей?
— Ну, — усмехнулась она, — русский.
— Погоди, — у тебя все в голове перепуталось, — наш или русский, то есть, как это наш, когда русский…
— Ну так што, — покачала она головой, надевая рюкзак. — Я дома, с родителями, полька. А из дома вышла — а там Польши уже нет, паляк.
— Так имеется же Виленщина, — сказал ты. — Там другие поляки.
— Вот, паляк, — заявила вильнючка. — Вы все нацианалисты, вам никак не панять што можно па другому думать.
— Чего-о? — высунулась из-за стойки продавщица.
— Если па-другому — не понял ты, — паляк — или наш, или русский, ну, курва, ты или полька или русская, ну, привет…
Выходила она, смеясь. Потом ты увидел, как она становится у обочины Семерки, как выставляет палец вверх, а коленку в сторону трассы, и как моментально останавливается какой-то водила фуры, она же вскакивает в кабину и уезжает.
* * *
Русский Стамбул, размышлял ты, расплачиваясь за чай с беленькой, ну да, был такой шанс, правда. Русские заняли бы Стамбул в 1878 году, если бы Запад их не придержал; только, ого-го, ты уже представлял себе тот русский Стамбул, ну, ессно, обваливающуюся штукатурку Ая-Софии замалевали бы толстым слоем масляной краски, и на этой краске штукатурка бы и держалась; придорожные бордюры были бы высокими и выкрашенными белой известкой; а через весь город проходил бы огромный и широкий Бульвар Ленина, который рассекал бы Константинополь на две практически не связанные одна с другой части, поскольку через запруженную тремя рядами машин и стоящую в вечной пробке мостовую переходить было бы сложно, а переход по подземному туннелю, выложенному обоссаным мрамором занимал бы минут тридцать. По приморским бульварам прохаживались бы гопники в трениках и черных кепках и потолстевшие мусора в фуражках-аэродромах. Повсюду троллейбусы и подсолнечная лузга.