Семейное счастье. Любимая улица
Шрифт:
Он вспомнил, как Саша впервые пошла с ним на лыжах. Был сияющий зимний день, они шли по лесу, не шли — летели.
— Как я давно не ходила на лыжах! Пожалуй, с самой школы, — сказала она вдруг, повернув к нему полное жизни лицо. И спустя минуту добавила:
— С Андреем мы ни разу не ходили.
Впервые она произнесла при нем это имя.
— Я носила тогда Анюту, — сказала она, помолчав.
И Поливанова почему-то тронула простота, с какой это было сказано. А теперь он говорил себе: "Ну что меня умилило? Обыкновенная медицинская привычка называть вещи
И еще он вспомнил: однажды к их столику в ресторане Дома кино подсел известный актер. Обычно угрюмый, он на этот раз был чуть навеселе и поэтому оживлен и разговорчив.
— Вот задали мне сейчас каверзный, понимаете, вопрос: какая любовь сильнее — та, что не знает искушений, или та, что их преодолевает? Ну, Митя, как ты скажешь? Я считаю, любовь, не знающая искушений, — выше. А ты?
— Никогда над этим не задумывался, — ответил Поливанов. — Пожалуй, все-таки та, что преодолевает искушения, — сильнее.
— А вы, милая барышня?
Пожилой актер смотрел на Сашу снисходительно и добро. Поливанову стало жаль ее: застесняется, залепечет что-нибудь от смущения. Не каждый день приходится разговаривать с великими артистами. Но, подперев щеки ладонями, она задумчиво глядела на собеседника. И, помолчав немного, спокойно сказала:
— А по-моему, любовь, знающая искушения, — нелюбовь.
— Вот вы какая! — сказал актер.
"Вот ты какая!" — подумал тогда и Поливанов. А теперь он говорил себе: ну что она такого сказала? Громкая книжная фраза. Не более того. И вообще, какая все это малость по сравнению с тем, что окружает его сейчас. Небо. Море. Деревья. Тишина.
Он ходил долго, почти бездумно, а потом возвращался к костру, ужинал со всеми, смеялся, острил. Саши не стало в его жизни, и это было великое облегчение. Ушла, исчезла. Снова можно дышать, спать, думать. Все. Справился. Наплевал. Теперь можно и домой.
…Место ему досталось бесплацкартное. Плацкартного он не хотел ждать: хватит, ждал довольно, надо жить дальше.
Застучали колеса, и поезд помчался в Москву. И тут Поливанов вспомнил, что у него с собою нет водки. А зачем ему водка? Ему и без водки хорошо и бездумно. Но кто бы знал, как ему хотелось напиться! Его попутчик почему-то догадался об этом.
— Выпьем по маленькой? — предложил он ласково.
Водку они заедали солеными огурцами. Попутчик назвал себя:
— Милашкин, Леонид Милашкин.
У него были седеющие виски, красные веки и бледно-синий галстук. Он оказался компанейским человеком. Весь вагон исполнял под его управлением хоровые песни: он дирижировал, размахивая руками, и Поливанов распевал громче всех.
Когда все успокоилось и вагон уснул, он остался с глазу на глаз с Милашкиным. Они продолжали пить и уже говорили друг другу "ты". И пьяные признания срывались с губ Поливанова, молчать он почему-то больше не мог.
— Ну скажи мне, допрашивал он внимательно слушав его Леонида, ну что за бред такой… Это ведь даже объяснить нельзя. А почему? Зачем? Непонятно…
— Ну а собой миловидная?
— Да разве я не знал красивых? Да что — красивых! Красавиц! Да и не знаю я, какая она… Знаю, что нет сил,
Вот и все
— А ты плюнь! — советовал Поливанову Леонид. — Они такие всю душу вымотают. Плюнь — и точка.
Они пили, пили и закусывали огурцом. Скоро ли Москва? Не было сил дождаться Москвы. Он выходил на станциях, шагал по платформе, толкался по базарам, однажды чуть было не отстал от поезда. И вот Москва. И все осталось далеко позади: тихий остров, высокое небо, умные рассуждения о вселенной, и водка, и ночной собеседник, о котором он вспоминал со стыдом и отвращением. Вот наконец ее дом, ее дверь.
— Дмитрий Александрович, дорогой, наконец-то! Куда вы запропастились? — воскликнула Нина Викторовна, открыв дверь. — А Сашеньки нет.
— Как нет? — спросил Поливанов одеревеневшими губами.
— Она в Калуге.
— В Калуге? Какой Калуге? Зачем?
— К свекру поехала. Проведать. Взяла Аню и поехала.
Ну как же, сколько не виделись. Взяла да и поехала. Заходите, пообедайте с нами.
Не ответив, даже не простясь, он спустился по этой знакомой лестнице. Куда идти? Что делать? Куда себя девать? Вот что: он поедет в Калугу. Ему не до самолюбия. Ему дышать нечем. Да, надо в Калугу.
Вечером он снова пошел в Серебряный переулок и от обиженной Нины Викторовны узнал, что Саша приедет завтра. Потому что завтра — день ее рожденья. А дни рожденья надо праздновать в семейном кругу.
Он был на вокзале за час до прихода поезда. Не стало больше мыслей о вечности, о жизни и смерти. Сейчас он увидит ее и пойдет вместе с ней, и будет нести на руках Аню, и, что бы ни было и что бы она ему ни сказала, он пробудет рядом с ней всю жизнь, ничего не требуя, ни на что не надеясь. И не страдая…
И вдруг он услышал радио. Поливанов рассеянно остановился у черной тарелки репродуктора.
— …Германские войска напали на нашу страну, атаковали наши границы во многих местах и подвергли бомбежке со своих самолетов наши города — Житомир, Киев, Севастополь…
Поливанов словно врос в перрон, раздавленный этим голосом. Рядом с ним стояли люди, пришедшие на вокзал встречать своих близких. Молодая женщина прижала к груди букет сирени и смотрела на репродуктор, беспомощно приоткрыв рот. "Что же это? — говорило ее лицо. — Как же это?"
— Ма-ам! — тянул мальчишка лет пяти. — Ну, Ма-ам!
Он дергал ее за платье, он становился на цыпочки, чтоб заглянуть ей в лицо, а она смотрела на черную тарелку репродуктора, и лицо ее спрашивало: "Что же это?"
— …Весь наш народ теперь должен быть сплочен и един, как никогда… Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами…
Поливанов слушал, опустив голову и крепко сжав губы.
Все так же Саша вставала по утрам, на ходу пила чай и торопливо отводила Аню в детский сад, Аня все так же требовала по дороге: