Семилетняя война
Шрифт:
А время шло. Только в сентябре утвердили командующего русской армии — генерал-фельдмаршала Степана Фёдоровича Апраксина. Тут уж возмущался не один Румянцев. Все — от солдата до генерала — знали, чего реально стоит их новый фельдмаршал, любитель хорошего стола и гардероба, личный обоз которого даже в районе боевых действий, случалось, состоял более чем из пятисот лошадей.
— Ну, что, господа, — злорадствовал Румянцев, — а каково теперь ваше мнение, что должно оставлять, а что ломать в порядках наших?
— Не ехидствуйте, генерал, — отвечали ему те, кто имел ещё слабый запал поспорить, — вы ведь тоже с нами совместно,
— Пойду, — соглашался Румянцев. — но когда мне оторвёт голову ядром — случайно, разумеется, — просто командующий поставит всю свою армию от большого ума под пушки Фридриха, я буду спокоен — вслед за моей отлетят и ваши головы, столь боящиеся задуматься!
— Ну, хорошо, задумаемся мы. А дальше что? Плетью обуха не перешибёшь! Фельдмаршал наш ставлен самим канцлером Бестужевым-Рюминым! Вы что-нибудь имеете сказать канцлеру? Или персонам — членам Конференции? Так что сидите, ваше превосходительство, и не чирикайте! И вообще — побоку все серьёзные разговоры и вопросы, от невозможности решения которых бишь болит голова! Пусть она лучше болит от другого! Где ваш стакан, генерал?
Король Прусский Фридрих II разговоров сих не слыхал, иначе бы — как человек по-европейски воспитанный и вежливый — поспешил бы с ними согласиться. Но и не слыша их, он поступал так, как будто был их участником, то есть особого внимания на русскую армию не обращал.
Он считал, что основные события развернутся в Силезии, Богемии, Саксонии. Восточная же Пруссия может особо не опасаться нашествия восточных варваров: как по их слабости, так и благодаря тому, что, выведя лучшие войска на основные театры военных действий, он всё же оставил губернатору Пруссии фельдмаршалу Гансу фон Левальду порядка тридцати тысяч во главе с блестящими офицерами — Манштейном, Мантейфелем, Доной, кавалеристами Платтеном, Платтенбергом и Рюшем. Фридрих всё рассчитал ещё в самом начале войны — в 1756 году.
А теперь шёл уже следующий, 1757 год. В июне, согласно планам «Конференции», военные действия наконец начались — генерал-аншеф Фермер взял Мемель. Тогда же русская армия начала медленное движение к Кёнигсбергу. Одна из ночёвок в пути пришлась на местность на западном берегу реки Прегель, невдалеке от забытой Богом и людьми деревушки Гросс-Егерсдорф.
... Уже народ наш оскорблённый В печальнейшей нощи сидел. Но Бог, смотря в концы вселенны, В полночный край свой взор возвёл, Взглянул в Россию грозным оком И, видя в мраке ту глубоком. Со властью рек: «Да будет свет». И быть! О твари Обладатель! Ты паки света нам Создатель, Что взвёл на трон Елисавет.Шёл 1746 год. Физик, химик, ритор и многое, многое другое Ломоносов читал свою оду на день восшествия на престол императрицы Елизаветы Петровны. Каждый год этот день отмечался одами и другими поздравлениями словесными — в стихах и прозе. Это — традиция. «Дщери Петровой» Ломоносов польстил ещё в момент её восшествия, напомнив ей о её родителе и прямо требуя быть продолжательницей
На следующий год была ещё одна ода. Но каждая последующая декларировалась создателем со всё меньшим энтузиазмом. Ибо ничего не менялось. Засилье иноземное в делах академических продолжалось, несмотря на нового её президента — брата Алексея Разумовского — Кириллы. Гот, недавно дебютируя на этом посту, произнёс речь вроде бы и дельную — разумеется, не им составленную. Куда ему до таких мыслей в восемнадцать-то лет! Но всё равно — значит, советчики хорошие. А говорил Кирилл:
— Господа профессора, как ни прискорбно мне сие констатировать, но вынужден: думаете вы, учёные почтенные, токмо о прибавлении жалования и получении новых чинов. Под предлогом же несовместимости науки с принуждением — бездельничаете!
Академики заёрзали.
Год миновал с тех пор, а впору удивляться: как ничего не делали — так и не делают, хотя и есть нововведение. Старая лиса Шумахер, советник академической канцелярии, фактический заправитель дел Академии, умудрявшийся сидеть на своём месте при всех переменах державной власти, усидел и на этот раз и настоял на новом регламенте, коий обязывал членов астрономической и космографической секций расширять границы империи открытием новых стран, физиков — эксплуатировать новые рудники, математиков же — основывать новые мануфактуры. Торжественные заседания Академии с его же лёгкой руки посвящались рассуждениям на странные темы, такие как, например, о глазном клавесине аббата Кистель, которого Вольтер и Руссо дружно признавали безумцем.
Ломоносов допытывался:
— Господин Шумахер, как всё сие это назвать?
— То есть, господин Ломоносов?
— А то и есть, что тут делом занимаешься, ночей не спишь, а вы...
— Что мы?
— Жалование да харчи переводите!
— Сии мысли у вас от общей невоспитанности, господин Ломоносов, извольте прекратить!
Разговор этот не забывался. И уже позднее оного жаловался он своему приятелю — одному из немногих в Академии — Степану Петровичу Крашенинникову:
— Конечно, всякая власть — от бога. Существовать без неё никак нельзя. Но ведь она же не просто так дана нам! Иначе сказать: сие есть необходимое зло, признание которого и падение ей же даёт возможность заниматься настоящим делом...
— А в чём же оно?
— Будто и сам не знаешь... Множество проявлений его суммировать можно кратко — служение Отчизне. Или не во имя этого ты по Камчатке на карачках ползал?
— Ну, ладно, ладно, не гневись попусту-то. Побереги гнев свой для других.
— Что ж, продолжу. Когда сие зло упорядочено и, стало быть, терпимо, с властью мирятся. Когда же оно чрезмерно, когда забывают стоящие над тобой для чего они, в общем-то, назначены и рвут всё токмо под себя — тогда нельзя молчать и бездействовать.
— Да немцы сии все Академию обсели. Как мухи мёд, право слово.
— Не в этом суть. Человека оценивать следует по служению делу его. И Рихман мне дороже любого русака — ленивого да бездельного. Он науке, сей немец, служит, а стало быть — России. А среди русских есть такие, что жизнь свою мыслят — как бы век на печи пролежать да за старину рассуждать!