Семилетняя война
Шрифт:
— Я не могу, ваше превосходительство, — отвечал я скоро и решительно.
— Отчего же? — спросил он, устремив на меня очень спокойный и в то же время строгий и пристальный взгляд.
Я представил ему своё положение в выражениях, сколько мог, сильных и трогательных, — мою надежду быть дьяконом и справедливое нежелание служить против моего доброго государя.
Граф Фермор в это время смотрел в тарелку и концом вилки играл по ней.
— Знаете, — сказал он, — что я генерал-губернатор Пруссии и что если я прикажу, то сам придворный пастор Ованд отправится за мной в поход?
Против
— Через полчаса я вас ожидаю, — сказал он, кивнув мне головой.
Возвратясь домой, я нашёл у отца многих друзей, с любопытством ожидавших, чем кончится дело. После разных толков, мы сочли благоразумным повиноваться. У нас жива была старая добрая вера в Божий промысел, которому мы и приписали это внезапное назначение. Посоветовавшись со своими, я возвратился к графу.
У него обед ещё не кончился. Я доложил ему, что согласен исполнить его волю; он принял это, по-видимому, равнодушно; потом я попросил позволения съездить в Кёнигсберг для экзамена и рукоположения. “Это можно исполнить, не выезжая отсюда”. Я попросил денег вперёд для пасторской одежды. “Вы их получите”, — и, кивнув головой, он велел мне идти.
Не зная, когда графу угодно будет назначить мой экзамен, я день и ночь сидел над своими книгами, чтоб быть готовым всякую минуту. Через неделю, поздно вечером, я получил приказание находиться в главной церкви на следующий день, в 9 часов.
Общество офицеров проводило меня к алтарю и там поместилось полукругом, а я посредине. Графа Фермора при этом не было. Главный пастор приступил к экзамену, продолжавшемуся полчаса; потом без дальних околичностей началось рукоположение, и ещё через полчаса я уже был полковым пастором.
Глава II
Несколько дней спустя мне приказано было говорить назавтра вступительную проповедь. Вместе с приказанием прислан был и текст для проповеди, выбранный самим графом: “Се скипия Божия с человеки, и вселится с ними, и тии людие Его будут, и сам Бог будет с ними, Бог их (Апокал. XXI, 3).
Не тогда, но впоследствии увидел я, что в выборе этого текста выразился характер графа. Он был очень благочестив и строго смотрел, чтобы в армии соблюдались, хотя внешние, обряды веры. Каждый полк имел своего священника, начальником их был протопоп. В армии до сих пор не было только пастора, а между тем сам граф, многие генералы и некоторые штаб- и обер-офицеры исповедовали лютеранскую веру. Вышеозначенным текстом граф хотел показать свою радость о том, что нашёл себе проповедника.
На следующее утро, в почётном сопровождении, поехал я в лагерь. Меня ввели в большую зелёную палатку 120 футов длинной, подаренную графу Фермору городом Кёнигсбергом. С противоположного конца её была перегородка; пространство, находившееся за ней, служило вместо сакристии. Впереди стоял стол, покрытый алым бархатом, с императорским гербом, шитым золотом. Я произнёс проповедь в присутствии всего генералитета и всех офицеров, и по окончании её мне положили на стол значительный подарок в несколько сот рублей.
Возвратясь от обеда, я нашёл у себя императорского сержанта, который ждал меня. По приказанию графа он должен был находиться при мне безотлучно и служить моим проводником. Объявляя об этом, сержант просил меня выйти на двор посмотреть, что граф присылал мне.
Я увидел крытую повозку, запряжённую тройкой лошадей, и кучера в придворной одежде, то есть в красной шапке с императорским гербом, из жёлтой меди. Сержант прибавил, что граф предоставляет мне этот экипаж, бывший до сих пор в распоряжении одного капитана при тайной канцелярии, который застрелился несколько дней тому назад (он застрелился, потому что обойдён был чином при общем производстве).
Я не смею не сознаться, что в тогдашнем моём возрасте эти милости несколько вскружили мне голову. Я мечтал о самой счастливой будущности и самой лучшей жизни, и ночь, после вступления моего в должность полкового пастора, прошла для меня в сладких ощущениях и ожиданиях.
Но едва стало рассветать, как сержант разбудил меня: “Вставайте! Вас требуют. Казаки и калмыки идут сегодня в поход за Вислу передовым отрядом. Гетман хочет, чтоб вы благословили их перед переправой”.
— Я, лютеранский пастор, буду благословлять солдат греческой веры?
— Гетман говорит, что мы все христиане, что ваше благословение такое же, как протопопово; протопопу бы следовало благословлять солдат, но он ещё не воротился из Кёнигсберга.
— Да я не знаю ни слова по-русски.
— Не беда, если никто вас и не поймёт. Русский уважает всякого священника, про которого знает, что он поставлен законной властью. Говорите только по правде и чувствительно, и осмелюсь вам посоветовать, упоминайте почаще имена Авраама, Исаака и Якова, так и будет хорошо.
Добрый сержант, конечно, не подозревал, что вместе с этим советом он давал мне и содержание для напутственной проповеди. И в самом деле кстати было напомнить передовым войскам о древних патриархах, которым было так трудно переселяться из одних мест в другие, неизвестные. Может быть, некоторые из слушателей и поняли меня. Я говорил, стоя у самого берега Вислы, на небольшом возвышении. Начальники, как мне показалось, были тронуты; солдаты же, по крайней мере, крестились всякий раз при имени Иисуса, Авраама и т.д. Да и сам я растрогался, оканчивая свою речь. Мне тоже предстояло идти в поход, и мрачные события грозили в будущем.
Когда я кончил, гетман, с выражением чувства на лице, которого никогда не забуду, сунул мне в руку 40 рублей. Войско двинулось, и в рядах его я видел многих последний раз.
Несколько дней спустя случилось мне приобщать Св. Таин полкового коновала, лютеранина, который в ночь после того умер. Я узнал на другой день, что умерший отказал мне крытую повозку с двумя лошадьми. Этот подарок был мне вдвойне приятен; во-первых, как доказательство, что меня любят; во-вторых, он был полезен в моём хозяйстве. Я мог уложить мои вещи на двух повозках, и обзавестись, как должно, всем нужным. К каждой повозке взял я по одному человеку прислуги и покойно ждал приказа к выступлению.