Семко
Шрифт:
Даже для прощания с медником клеха не поднял головы; кто бы издалека глядел на этот чёлн, на котором торчали верши и двое рулевых, никогда бы не догадался, что на дне его лежал человек, который тем временем собирал в голове и упорядачивал то, что вчера слышал, видел, выследил и о чём догадался.
Доплыв вскоре до середины реки, рыбаки перестали грести и только управляли. Без помощи весёл лодка живо продвигалась дальше, так что замок и город исчезли с их глаз. Казалось, что Бобрек спит.
IV
Как широки были в те времена земли польской короны,
А продолжалось это состояние не с сегодняшнего дня, не со смерти короля Людвика начались эти беспокойства и волнения. Продолжались они практически всё его царствование, а теперь, когда даже далёкого короля не стало, когда навязанный муж будущей королевы Марии Сигизмунд Люксембургский, только юноша, хотел захватить власть над Польшей, убеждения и мнения разделились, имеет ли он право? Следовало ли его принять? Или не принимать?
Краковские паны уже внешне на него согласились, хотя и там он не всем был по вкусу. В Великопольше кипело! Сначала ему кланялись, гордый парень отвечал на это угрозами и таким презрением к бедной шляхте, какими её и Луи чествовал.
Домарат из Перчна надоедал там деспотичными угрозами. Сразу при первом появлении шляхта бросилась прость и умолять, чтобы забрали его из Познани. Но именно Домарат, этот великий угнетатель, вместе с архиепископом Бодзантой принимал там Сигизмунда, заботился о нём, подсказывал, что должен был говорить и на какую ногу ступать. Таким образом, это он посоветовал пану тот террор, который сам использовал против дисциплинированной, бедной, невзрачной шляхты, но большого сердца.
Тех, кто пришёл с просьбой, строго выпроводили: «Вы должны его слушать и молчать».
А так как великополяне уже при Людвике напились достаточно стыда и кидали их, не слушая их и приказывая повиноваться, шляхетские сердца под старыми кожухами забились всё сильнее.
– Не дадимся!
Приказали им слушать Домарата; все, как один, от него отступили и с ним осталась только кучка Грималитов.
Шляхта съехалась второй раз, требуя прогнать Домара-та. Сигизмунд рассердился ещё пуще, угрожая темницей и смертью. Уже не было речи о повиновении, все разбежались… Из конца в конец Великопольши гремело:
– Мы не хотим ни Сигизмунда, ни Домарата! Прочь немца!
Когда люди подхватят один крик, это заразительно. Из Великопольши пошёл он в Краков, и там люди начали думать: «Для чего нам этот молокосос? Будет сидеть в Венгрии, как Луи, а нас сдаст губернаторам. Этого у нас уже было достаточно!»
Другой ветер дул из Вингрии от королевы-матери, в Кракове пели иначе. Говорили, что умерший король этого хотел, и так назначил, чтобы одна дочка была королевой венгерской, другая – польской. Таким образом, они могли получить одну девушку, воспитать её на королеву и выдать замуж как им было по сердцу.
Краковские паны, которые стояли ближе к этой будущей королеве, сказали себе: «Всё-таки, когда мы будем её за кого-нибудь выдавать замуж, а с нею вместе мы даём сильное королевство, они должны быть благодарны сватам. Каждому из них что-нибудь обломится: кому кусок земли, кому
У Сигизмунда, который уже наполовину был королём, дело осложнялось.
Представители Малой и Великой Польши созвали в Радомске съезд. Выбрали день Св. Екатерины. Там краковяне и Великопольша должны были общими голосами посовещаться и решить, что делать дальше. Там первый раз раздались голоса не за Марию, а за вторую дочку королевы, Ядвигу. «Пусть пани Елизавета отдаст нам молодую барышню, нашу кровь, у нас есть Семко Пяст, соединим их, будут нами править». Едва произнесли имя Семко, великополяне стали декламировать в его пользу.
«Семко! Семко!» – повторяли из ненависти к Сигизмунду больше, может, чем из любви к нему. Но и он был им приятен, потому что из всех Пястов только мазуры остались польскими, другие онемечились. Гораздо меньше мазур нравился великополянам, потому что очень мало имел для них образованности, блеска и величия; и боялись суровости Зеймовитовой крови. Домарат и Бодзанта, которые тоже были на съезде в Радомске и уже в кафедральном соборе сажали Сигизмунда на трон, испугались.
– Мы присягали Сигизмунду, – стали они кричать, – мы не можем думать ни о каком другом пане. Он наш король и должен им быть.
Их не слушали, повторяли:
– Одной из дочек Луи, как обещали и поклялись, мы дадим трон, но мы ей выберем мужа, который бы у нас жил и управлял нами.
В конце концов на это всем пришлось согласиться: и малополянам, и великополянам. Много ругались, много спорили, остановились на том, чтобы снова созвать великий сейм в Вислице в день Св. Николая.
Там должно было собраться не маленькая кучка людей, как в Милославе и Радомске, но с обеих частей страны все обещали прийти. Был великий призыв, поэтому повсеместный, он должен был решить то, что будет.
Когда это происходило, Сигизмунд гостил ещё в Великопольше. Домарат и Бодзанта прибавляли ему храбрости. Лишь бы он поехал в Вислицу, показался там; они были уверены, что шляхта склонится перед его величием.
Перед днём Св. Николая, хотя это время года было худшим для путешествий, потому что было грязно, великополяне, краковяне и сандомирцы ехали к Вислице. Всем казалось, что, как на мельнице, кто первый прибудет, тот будет молоть и получит муку. Эта старая, отстроенная, укреплённая крепость, полная памяток о Локотке, Казимировых законов, старинных воспоминаний, которая долго стояла пустой и тихой, и, казалось, дремала среди своих болот, ожила снова.
Но нынче жизнь была сосвем иной, чем в те времена, когда маленький железный пан выезжал оттуда на завоевание государства и короны, во Имя Божье, совершив в Риме покаяние в благоприятный год! И также другие, когда Король Холопов давал там законы и присягал; другие, и может, хуже, чем в неопределённые времена маленького короля и в свободные времена великого законодателя.
Из тех основ государства хоть что-то осталось. Быстротечное время разрушило и испортило; то, что было сцепленно, заново распадалось. Пана своей крови не было, короля нужно было выпрашивать у чужаков.