Семья Мускат
Шрифт:
— Ну-с, мужчины, — изрекла она, — что у вас там?
— Лично у меня ничего, кроме головной боли, — вздохнул Мотя Рыжий, низенький человечек с рябым лицом и рыжеватыми, коротко стриженными волосами.
— Три дамы, — объявил Давид Крупник, выкладывая карты на стол.
— Ладно, твоя взяла, — отозвался Леон Коробейник и подвинул к нему наполненное деньгами блюдечко. — Жуликам везет.
Мадам Голдсобер повернулась и увидела Копла.
— Почему так поздно? — спросила она, смерив его любопытным и немного проказливым взглядом. — А я уж решила, что сегодня нам придется обойтись без тебя.
Копл поднял брови:
— А я-то думал, что тебе без меня не обойтись.
— Конечно, нет. Ты же знаешь,
— Нет, вы слышали?! — возмутился Мотя Рыжий, ударив кулаком по столу. — Она без него сама не своя.
— У них старая любовь, — заметил Леон Коробейник. — Тянется уже много лет.
— Вот как? А я считал, что она любит меня, — сказал Давид Крупник и, взяв колоду, начал ее тасовать.
— Тебе в картах везет, — сказала мадам Голдсобер.
«Что нужно от меня этой красотке? — подумал Копл. — Наверно, поссорилась с Крупником или же просто дурака валяет». Походкой человека, который чувствует здесь себя, как дома, он перешел из гостиной в столовую. Ему хотелось поговорить с мадам Оксенбург, но в столовой ее не было. Вместо нее за столом, в обитом бархатом кресле сидел ее муж. Он раскладывал пасьянс. Перед ним на столе стояла фляжка коньяка. Когда Копл вошел, Оксенбург схватил фляжку, словно собираясь ее спрятать, но, увидев, что это был Копл, поставил ее обратно на стол.
— Добрый вечер, Исадор.
Тонкие, голубоватые губы Оксенбурга скривились в улыбочке.
— Что это ты сегодня не играешь?
— А какой смысл? Чушь это все. Чушь собачья.
Оксенбург с грустью покачал головой.
— Ах, — вздохнул он, — и это называется «игрой в карты»? Они в шарики играют, а не в карты.
— Вот именно.
Оксенбург положил руку на покрытый клеенкой стол.
— Что новенького в обществе? Ты по-прежнему первый староста?
— Даже не второй.
— В правление входишь?
— Не удостоен и этой чести.
— Что случилось? Тебя выгнали?
— Выгнать меня нельзя.
— С тобой, я вижу, шутки плохи, а? Вам, молодым, везет. Вы ничего не воспринимаете всерьез. В мое время все было иначе. Общество тогда находилось на Столовой. Мы пообещали, что будем носить еду в еврейскую больницу на Чистом бульваре. В те дни никаких трамваев и в помине не было, только запряженные лошадьми омнибусы, но ведь в субботу и на них не поедешь. Брали корзину с белым хлебом, шкварками, требухой, печенью и шли пешком. Легко сказать «шли». Поляки на мосту забрасывали нас камнями. Если удавалось поймать какого-нибудь ублюдка, мы его потом избивали до полусмерти. На Крохмальной путь нам преградила банда. В первый раз они дали нам прикурить — мы еле ноги унесли. Йослу Бацу ребро сломали. Да и мне фингал под глазом поставили. В тот вечер у нас было собрание. «Послушайте, — говорю. — Мы что, испугались нескольких проходимцев?» — «А что нам делать? — говорят ребята. — Нам же на Шабес палки в руки нельзя брать, верно?» А раввин наш родом был из Литвы. Звали его реб Файвке. «Если, — говорит, — вам грозит опасность, то можете». — «Что ж, — говорю, — раз этот праведник говорит, что можем, значит, можем — зря он болтать не станет». А у него и в самом деле Талмуд величиной в стол был.
В следующую субботу женщины с едой шли сзади, а мы — впереди, небольшими группами. Возле Сада Янаша слышим свист. Я с еще четырьмя впереди шел. И тут эти ублюдки нас окружили. Заводилой у них был Иче Слепой — что-что, а драться он умел. Торговкам приходилось платить ему откупного. «Крохмальная, — Иче говорит, — моя территория». А я ему: «Чего тебе надо? Мы сюда не развлекаться пришли, мы бедным помогаем». — «Вашей пражской благотворительности нам здесь не надо, — говорит. — Вали отсюда, а то я тебе шею сверну». И бьет меня кулаком в грудь. Вижу, делать нечего, замахиваюсь палкой и как врезал ему в челюсть! Он от удивления даже не шелохнулся, стоит, как вкопанный, глаза выпучил. «Ну-ка, ребята, — говорю, — помогите мне». Что тебе сказать, они свое получили, наши мальчики их здорово отделали. Прошел слух, что Иче Слепого убивают. На Крохмальной жили сапожники, они тоже платили Иче отступного, чтобы он к их женщинам не приставал. Узнав, что мы с его бандой сцепились, вышли на улицу и они. В какой-то момент появился фараон, но он быстренько слинял. Короче, мы их здорово проучили. С того самого дня все в Варшаве знали, что Исадор Оксенбург постоять за себя сумеет.
Оксенбург вытер со лба пот.
— Может, хочешь выпить? — спросил он.
— Нет.
— Что у Мускатов? Как ты там справляешься?
— Вот подумываю, не уехать ли в Америку, — сказал неожиданно для самого себя Копл. «И зачем я доверяю секреты этому пьянице?» — тут же подумал он.
Оксенбург нахмурился и стал жевать губами, как будто пытался проглотить кончики собственных усов.
— С какой стати? Ты шутишь.
— Я серьезно.
— Зачем тебе? Тебе что, Варшавы мало? И потом, что ты будешь делать в Америке? Там ведь вкалывать придется — иначе не проживешь.
— А где твоя жена? — справился Копл.
— Бог ее знает. Говорю тебе, дружище, здесь, в Варшаве, ты — царь и бог. А в Америке портки будешь гладить.
Копл ничего не ответил, встал и вышел из комнаты. В коридоре он с минуту постоял в нерешительности: то ли вернуться в гостиную и присоединиться к остальным, то ли уйти вообще. «Пьянчуга прав, — подумал он, — что мне делать в Америке?» И он представил себе, как будет жить с Леей в небоскребе. Под ними несутся поезда, грохочут вагоны подземки — и все кругом говорят только по-английски. Будет бродить, как неприкаянный, в этом чужом мире — ни детей, ни друзей, ни женщин. Лея быстро состарится, начнет ворчать. Башеле поплачет-поплачет, а потом возьмет и выйдет замуж за торговца углем из дома напротив. Спать он будет в постели Копла, и Башеле будет по утрам будить его словами: «Хаим-Лейб, милый, вставай, а то кофе простынет!»
«Будь они прокляты, эти женщины, — подумалось Коплу. — Обманщицы и шлюхи, все как одна!»
И он вдруг почувствовал себя жалким и беспомощным, как когда-то, когда он, зеленый юнец, запуганный сирота из провинции, с трудом зарабатывал два рубля в неделю. В те дни он был так одинок, что по субботам приходил в молельный дом рано утром и оставался там до конца Шабеса. Со временем, правда, судьба ему улыбнулась: он стал членом общины, познакомился с Мешуламом Мускатом, женился на приличной бедной девушке, родил несколько славных детишек, кое-что заработал. Зачем ему уезжать? К чему ломать жизнь сразу двум семьям? Где это сказано, что ему суждено стать зятем Мешулама Муската?
Тут дверь в гостиную раскрылась, и в коридор вышла раскрасневшаяся и улыбающаяся мадам Голдсобер: из-под шали виднеется кружевная блузка, из-под плиссированного платья выглядывает оборка нижней юбки. Она взглянула на него с некоторым удивлением:
— Нет, вы поглядите на него. Стоит, точно провинившийся школьник.
— Ты уже домой собралась? Так рано?
— С чего ты взял? Просто я забыла дома свои астматические папиросы.
Помолчали. Мадам Голдсобер тряхнула головой.
— Вот что, — сказала она после паузы. — Пойдем-ка со мной наверх.
— Почему бы и нет.
И они стали подниматься по лестнице, мадам Голдсобер опиралась ему на плечо.
— Входи, — сказала она, открывая ключом дверь. — У тебя спички не найдется?
Внутри было темно, пахло натертыми воском полами. Чувствовалось, что здесь живет женщина и что живет она одна. И тут, совершенно неожиданно, вдова обняла Копла за шею и жадно поцеловала его в губы. От нее пахло табачным дымом и шоколадом. У Копла поплыли круги перед глазами.
— Вот ты, значит, какая, — пробормотал он.