Семья Мускат
Шрифт:
«Йисгадал в’йискадаш… да будет свято имя Его в мире, который Он создал по воле Своей. И да установит Он царствие Свое и в нашей жизни, и в наши дни, и в жизни всего дома Израилева…»
Женщины рыдали. Мужчины вздыхали. Абрам поддерживал Хаму за локоть — она была очень слаба. Нюня был в своем демисезонном пальто с лисьим воротником, в меховой шапке, в лайковых сапогах и в блестящих галошах. Среди тех, кто провожал Дашу в последний путь, была и вдова Броня Грицхендлер, хозяйка антикварной лавки. Она вытирала глаза шелковым платком, а Нюня бросал на нее жадные взгляды.
На обратном пути Адаса, Нюня
— Нюня, — раздался в трубке голос Брони Грицхендлер. — Я хочу знать, чем я могу вам помочь. И пусть все ваши печали останутся позади.
— А, это вы. Тысяча благодарностей. Может, зайдете? Ваш приход очень бы меня порадовал.
Он достал том народных обычаев, стал листать его и рассматривать гравюры. У него не хватало терпения ни сидеть на табурете, сняв обувь, ни слушать правоверных евреев, что каждый день приходили читать заупокойные молитвы. Теперь, когда Даши не было в живых, маска набожности больше была ему не нужна. Теперь ничто уже не мешало ему сбросить древние восточные одежды и вместо них надеть европейские. Беспокоила его только Адаса. Ночью он несколько раз просыпался от ее кашля. «Смерть матери и отъезд Асы-Гешла дались ей очень тяжело», — раздумывал он. Но чем он мог ей помочь? Она ведь даже слушать его не станет.
На третью ночь траура Нюня проснулся в холодном поту. Из комнаты Адасы доносились всхлипывания и стоны. Нюня вставил ноги в шлепанцы, накинул халат и пошел к дочери. В комнате горел свет. Адаса полулежала в постели — лицо белое, губы бескровные.
— Что с тобой, Адаса? — с тревогой спросил Нюня. — Я вызову Минца.
— Нет, нет, папа.
— Что же мне делать?
— Дай мне умереть.
Нюня вздрогнул:
— Ты с ума сошла? Ты ж еще дитя! Немедленно вызову врача.
— Нет, папа. Не ночью же!
Нюня разбудил служанку, и они напоили Адасу чаем с малиновым соком и яйцом всмятку и дали ей леденец. Но Адаса все равно кашляла всю ночь. Рано утром приехал доктор Минц. Он приложил свое волосатое ухо к обнаженной спине Адасы. Нюня и Фишл ждали в соседней комнате. Доктор вышел к ним и, наморщив лоб, обронил:
— Она меня не порадовала.
— Что делать? — спросил Фишл, побледнев.
— Придется ей ехать в Отвоцк. В санаторий Барабандера.
Нюня почесал бороду. В голову лезли неподобающие мысли. Хорошо, что Фишл богат; он сможет взять на себя расходы. Да и ему с его планами относительно Брони Грицхендлер отсутствие Адасы только на руку. Чтобы отогнать эти эгоистические мысли, он поспешил проявить родительскую заботу:
— Скажите, дорогой доктор, это не опасно, так ведь?
— Важно остановить процесс вовремя, — уклончиво отвечал доктор Минц.
Он надел пальто и плюшевую шляпу, закурил сигару и вышел, не дожидаясь, пока ему заплатят за визит. Про Адасу ему все было известно. До него рано или поздно доходили любые слухи. Фишл вышел вслед за ним на лестницу и вложил ему в руку банкноту.
— Скажите, доктор, и сколько же времени ей придется там пробыть?
— Может, год, а может, и все три, — угрюмо отвечал доктор Минц. — Дали вы маху, а?
— Господь с вами!
Фишл вышел проводить доктора Минца до подъезда. «Дал я, видишь ли, маху, — повторил он. — С чего это он взял? Эти ассимилированные евреи полагают, что сердце в груди бьется только у них».
Он проводил взглядом поворачивающий за угол экипаж. Потом дернул себя за пейсы и прикусил губу. Адаса обманула его, опозорила, однако перестать ее любить было не так-то просто. «Несчастное создание, пропащее и для этого, и для загробного мира, — размышлял он. — Но, очень может статься, в глазах Всевышнего она — существо более ценное, чем правоверные евреи, в своем роде чистая душа. Кто знает, чьи грехи она призвана искупить? Быть может, она — сосуд для духа какого-нибудь святого человека, чье очищение ей выпало осуществить?»
Пока он поднимался вверх по лестнице, решение созрело: он никогда, ни при каких обстоятельствах, с ней не разведется. Он будет всячески поддерживать ее, позаботится о том, чтобы она исцелилась. С Божьей помощью она поправится и изменит свои нелепые представления о жизни. Он вошел в квартиру и направился в комнату Адасы.
— Как ты себя чувствуешь?
— Спасибо…
— Доктор Минц считает, что тебе придется ехать в Отвоцк. Тебе нужен свежий воздух.
— Мне теперь ничего не нужно.
— Не говори так. С Божьей помощью ты встанешь на ноги. Я буду за тобой ухаживать. Ты, слава Богу, среди своих.
— Но почему? Что я тебе хорошего сделала? — На лице Адасы было написано искреннее недоумение. Глаза Фишла за блестевшими стеклами очков улыбались. Щеки горели. «Неужели он до сих пор любит меня? — недоумевала она. — Кто же он, этот человек, за которого я вышла замуж? Разве этому его учит Талмуд? Ведь говорят же талмудисты, что женщина — одна из самых ничтожных созданий Господа».
Сразу после тридцатидневного траура Адасу отвезли на поезде в Отвоцк. Фишл ехал вместе с ней в вагоне второго класса. В руках у Адасы был том в черном кожаном переплете — «Гимны к ночи» Новалиса. Доктор Барабандер, владелец санатория в Отвоцке, уже получил сообщение от доктора Минца и приготовил своей пациентке комнату. Сразу после приезда Адасу уложили в постель. Дверь из ее комнаты вела на веранду. На соснах лежали шапки снега. С карнизов свисали сосульки. Птицы щебетали так, будто было лето. Опускаясь за горизонт, зимнее солнце отбрасывало на обои лиловые тени. Фишл уехал. Медсестра повесила на спинку кровати температурный лист и вложила термометр Адасе в рот. Как же хорошо здесь, вдали от Варшавы, от семьи, от кладбища в Генсье, от лавки Фишла, от папы! Интересно, что делает сейчас Аса-Гешл? Вспоминает ли ее? Где он? В каких казармах, окопах? Какие ему угрожают опасности?