Семья Мускат
Шрифт:
Лея вернулась с маленькой красной коробочкой. Внутри, на мягкой подкладке, лежало, переливаясь всеми цветами радуги, брильянтовое кольцо.
— Красивый камешек, — сказал Абрам.
— Только прошу тебя, не промотай его.
— Нет, Лея. Нет. Дай я тебя поцелую.
Он выплюнул сигару, обнял ее и стал целовать в лоб, щеки, нос. Лея оттолкнула его:
— Пьян, как Лот.
— Нет, Лея, нет! Я люблю тебя. Ты благородный человек. Я хочу помириться с Коплом. Хочу быть на свадьбе.
Глаза Леи наполнились слезами.
— Ах, Господи, дожили… — Голос у нее срывался.
Про очередное увлечение Абрама известно было всем. С тех пор как Ида вернулась в Лодзь к мужу, Абрам жил с одесской актрисой Ниночкой. В Варшаву Ниночку привез один из владельцев театра. Человек этот хвастался, что Ниночка его любовница и что отбил он ее у богатого ростовщика.
Абрам тут же стал засыпать ее заказными письмами и телеграммами, однако Ида на них не отвечала. Из Лодзи она уехала и жила теперь где-то в курортном городке по соседству. Тем временем началась война. Немцы вошли в Лодзь. Ниночка сняла комнату в Варшаве, на Огродовой улице, и стала брать у профессора консерватории уроки пения. Перед тем как Абрам собирался нанести ей визит, она всякий раз звонила ему по телефону и говорила, что принести — булочки, копченую лососину, сыр, вино, шоколад и даже воск для натирания полов. Хотя Ниночка была его любовницей, она никогда не говорила ему «ты» и постоянно напоминала, что он ей в отцы годится. По-русски Абрам говорил свободно, однако Ниночка постоянно ругала его за грамматические ошибки. По вечерам она любила вставить свечу в подсвечник, сесть на пол и рассказывать о том, как несправедлива к ней судьба — как ее преследовали дома, в школе, в драматическом кружке и в одесских театрах. Речь ее прерывалась рыданиями. Она курила одну папиросу за другой и, точно птичка, клевала изюм, орехи и карамельки из стоявшего рядом бумажного пакета. В постели она вздыхала, плакала, читала наизусть стихи, напоминала Абраму, что у него внук и слабое сердце, и говорила о своих одесских любовниках, называя их уменьшительными именами.
Абрам проклинал ее на иврите, которого она не понимала: «Образина! Туша вонючая!»
Ниночка и в самом деле ждала Абрама у Леиного дома, под балконом. На ней были меховой жакет, шляпа с широкими полями, зеленая юбка и высокие зимние сапожки. Руки она прятала в муфте. Чтобы согреться, она прыгала с ноги на ногу. Она окинула Абрама недовольным взглядом своих больших глаз:
— А я уж решила, что вы у нее всю ночь проведете.
— Я добыл сто рублей.
Они шли молча, на некотором расстоянии друг от друга. Абрам волочил за собой зонтик и качал головой: «Управляющий Копл станет зятем реб Мешулама Муската! Его, Абрама, свояк! Вот те на!»
На Огродовой Абрам поднялся в Ниночкину комнату, имевшую прямой выход на лестницу. Поднимаясь по ступенькам, он часто останавливался перевести дух. Сердце вырывалось из груди. Ему вспомнились Идины слова: «Прощай навсегда!» Ниночка шла впереди. На пороге она, не скрывая своего раздражения, напомнила ему, чтобы он вытер ноги. В комнате было холодно, царил беспорядок. У холодной плиты стояло ведерко с несколькими кусками угля. На пианино громоздились кастрюли, стаканы, чашки и миска с рисом. На расстеленной постели лежала почему-то завернутая в полотенце железная крышка. По ночам Ниночка прикладывала ее к животу — она мучилась коликами.
Абрам присел на кровать:
— Ниночка, приготовь что-нибудь поесть, умираю от голода.
— Вот и умирайте себе на здоровье!
Тем не менее она стала разжигать керосинку. Подрезала фитиль, подкачала керосин, выругалась. Абрам закрыл глаза. И вдруг, ни с того ни сего, расхохотался.
— Вы что, спятили?
— Я теперь благородных кровей. Управляющий Копл — мой свояк! Жаль, что старый хрен до этого не дожил!
Глава седьмая
В первые дни жизни в казарме Аса-Гешл нисколько не сомневался, что не вынесет выпавших на его долю мучений. Каждый вечер, укладываясь на койку, он в ужасе думал о том, что утром не сможет подняться. Из-за катастрофического положения на фронте обучение рекрутов велось сумасшедшими темпами. Вместо того чтобы отправлять их, как это делалось раньше, в тыл на учения, рекрутов держали в казармах недалеко от линии фронта. Аса-Гешл с нагрузками не справлялся: у него ныли кости, желудок отказывался принимать грубую солдатскую пищу. Посреди ночи офицеры поднимали солдат по тревоге, и Аса-Гешл должен был выбегать на плац, на ходу застегивая гимнастерку. По утрам, во время смотра, он дрожал от холода. Он подвергался постоянным насмешкам со стороны других рекрутов. Ему угрожали военно-полевым судом. Из всех рекрутов Аса-Гешл был самым нерадивым. Но шли недели, и постепенно он со своим положением свыкся. По вечерам, перед отбоем, он садился на койку и читал «Этику» Спинозы. Играла гармошка, солдаты плясали камаринского. Керосиновая лампа отбрасывала бронзовый свет. Одни солдаты пили чай, другие писали письма. Кто-то рассказывал анекдоты, кто-то пришивал пуговицы. Солдаты из христиан потешались над ним. Евреи подходили узнать, что он читает. Они никак не могли взять в толк, как это ему удается разобрать такой мелкий шрифт, да еще в такое неподходящее время.
А он сидел в казарме в ожидании отбоя и вел спор со Спинозой. Хорошо, допустим, все, что происходит, необходимо. Что вся война — это не более чем видовая игра в безбрежном океане Сущности. Но почему тогда божественной природе все это понадобилось? Почему Он не положит конец всей этой трагикомедии? Аса-Гешл читал пятую часть «Этики», где Спиноза пишет о познавательной любви Бога.
Теорема 35: Бог любит самого себя бесконечной познавательной любовью.
Теорема 37: В природе нет ничего, что было бы противно этой познавательной любви, иными словами, что могло бы ее уничтожить.
Аса-Гешл оторвал взгляд от страницы. Так ли это? Неужели можно полюбить всех этих иванов? Этого рябого с хитрыми, свиными глазками?
Аса-Гешл опустил голову. Он приехал сюда с желанием стать хорошим, исполнительным солдатом. Он хотел продемонстрировать самому себе, что и ему тоже по плечу выносить то, что выносят другие. Он всегда с недоверием относился к юношам, которые калечили себя, чтобы избежать воинской повинности, или дезертировали, или подкупали врачей. Это давало основание антисемитам утверждать, что евреи всегда ищут привилегий, находят обходные пути. Но как бы он ни старался, как бы себя ни заставлял, жить вместе с этими людьми он не в состоянии. Его раздражают их разговоры, их развлечения. Овладение воинскими навыками нисколько его не интересует. Грубый солдатский язык не вызывает у него ничего, кроме отвращения. Он старался избегать их, они — его. И потом, что у него общего с этими людьми? Он еврей; они, почти все, — христиане. Он с детства читает книги; они — невежи. Они верят в Бога, в царя, в женщин, детей, в свою страну и землю. Он же обуреваем сомнениями. С другой стороны, даже с точки зрения Спинозы, которым он так восхищается, они живут жизнью более добродетельной, чем он со всеми своими гордостью, скромностью, индивидуализмом, своими невыносимыми страданиями, которые ровным счетом никому не нужны.
Он положил том «Этики» в деревянный ящик под койкой и ненадолго вышел во двор. Солдаты сидели на корточках в разделенном перегородками сарае, испражнялись и беседовали. На кухне повара чистили картошку и бросали ее в огромные котлы. Какой-то украинец пел низким, замогильным голосом. Аса-Гешл пробыл здесь всего месяц, но ему казалось, что живет он в этой казарме уже много лет. Вот он стоит — осунувшийся, измученный, небритый, ноги болтаются в огромных сапогах, на руках — мозоли, подпоясан широким солдатским ремнем — чужой самому себе. Смерти он не боялся; он чувствовал лишь, что этой жизни ему не выдержать. Хотелось только одного — чтобы его поскорей отправили на фронт.