Семья Мускат
Шрифт:
— Куда тебе? — спросил он Асу-Гешла, подойдя.
— В Янов. Но я не вижу ни одной подводы.
— Пойдем-ка лучше со мной в город. А то еще, не дай Бог, покалечат тебя здесь.
Аса-Гешл подобрал свой саквояж и отправился вместе с рябым в город.
После принятия присяги рекруту, по правилам, разрешалось вернуться домой, где он мог находиться до призыва. За это время рекруты имели возможность проститься с родными, собрать вещи, которые им понадобятся в армии, привести в порядок дела. Однако в этом году командующий Яновским воеводством приказал, чтобы рекрутов-евреев сажали на это время в городскую
Аса-Гешл хотел было растянуться на одной из лежанок, но все они были заняты. Два парня, один светловолосый, другой смуглый, играли в карты. Какой-то рекрут раздавал табак, который извлекал из сапога. Между рекрутами и заключенными сразу же возникла перепалка. Один из заключенных в залатанном пиджаке, рубашке с открытым воротом и в заляпанных тестом штанах толкнул Асу-Гешла в плечо:
— Эй ты, чего застыл? Жестянка имеется?
— Не понимаю, что вы имеете в виду.
— Деньги! Деньги! — пояснил заключенный и провел большим пальцем по указательному.
— При обыске у меня все отобрали.
— Покажь копыта. — И он ткнул пальцем на сапоги Асы-Гешла.
Бледный юнец за него вступился:
— А ну отстань от него!
— А если не отстану?
— Если не отстанешь, братишка, я тебе мозги вышибу! — И, поднявшись со скамьи, бледный юнец сунул кулак заключенному под нос.
Тот замахнулся в ответ:
— Больно смелый, а?
— Эй, ребята, об чем спор? — Эти слова принадлежали высокому, широкоплечему заключенному, косой сажени в плечах; он сидел и чистил ногти перочинным ножом. На его клетчатой рубахе отсутствовали все пуговицы, кроме одной, самой верхней, перламутровой. Над губой топорщились редкие усики.
— Этот тип хочет отобрать у парня сапоги, — пожаловался ему бледный юнец.
Великан с осуждением покачал головой и повернулся к Асе-Гешлу:
— Откуда ты взялся, юноша?
— Из Варшавы.
— Из Варшавы, говоришь? И где ты там жил?
— На Свентоерской улице.
— Пойди сюда. Пока я здесь, варшавянину бояться нечего.
Тут же выяснилось, что несколько заключенных, переведенных в эту тюрьму из Люблина, родом из Варшавы. Они окружили Асу-Гешла, расспрашивая его про Городской рынок, Крытый рынок Янаса, про Ратушу и Старый город. Заключенный, который попытался отобрать у Асы-Гешла сапоги, вдруг припомнил, что в Варшаве, где-то на улице Святого Бонифация, у него живет мать. Кто-то спросил, не хочет ли Аса-Гешл закурить, но Аса-Гешл от папиросы отказался.
— Стрельбу-то слыхать, а?
— Да, ночью.
— Гады эти русские, да?
Аса-Гешл отошел в угол камеры и сел на пол. Прошлую ночь он не сомкнул глаз, с раннего утра пришлось ждать на призывном пункте. Он откинулся на стену и впал в забытье. До последней минуты он надеялся, что произойдет чудо и он спасется. Он так волновался, что поклялся самому себе: если выживу, раздам нищим восемнадцать рублей. Какие только сны ему не снились, какие предчувствия его не посещали. Но высшие силы, по всей видимости, спасать его не желали.
Дверь камеры открылась, и охранник приказал заключенным построиться по шесть в ряд и идти в столовую. Кто-то толкнул Асу-Гешла, и он встал на ноги. Прошел вместе с остальными по длинному коридору и попал в большую комнату с крытыми жестью столами. Взял оловянную миску и почерневшую ложку и стал ждать, пока тюремщик не плеснул ему в миску какую-то бурую жидкость и сунул кусок черствого хлеба. Потом заключенные вернулись в камеру и с шутками и руганью набросились на еду. Стемнело. Гремели двери камер. Заключенные сгрудились, о чем-то говорили, оживленно жестикулировали. В полутьме лица расплывались, приобретали какие-то причудливые черты. Один из заключенных принялся рассказывать про какую-то свадьбу, которая так и не состоялась, и про обручальное кольцо, которое он так назад и не получил.
— Эй, ребята, кто в картишки хочет сыграть?
Вошел охранник и подвесил фонарь на крюк под потолком. Все тут же забегали, зашевелились, кто-то сдвинул лежанки к стене, кто-то расстелил на полу пиджаки. Двое парней сели играть в шашки; доской был расчерченный мелом пол, шашками — куски хлеба. Кто-то стал рассказывать про тюрьму в Седльце и про политических, которые там сидели. Они объединились, залили на первое мая белую рубаху кровью и сделали из нее красный флаг. Была там девушка, чахоточная, ее посадили в одиночную камеру, а она возьми и облей себя керосином. Облила и спичку поднесла.
— И сгорела?
— Дотла.
— Все лучше, чем всю оставшуюся жизнь кровью харкать.
Фонарь провисел всего час, после чего камера опять погрузилась во мрак. Одни сразу же заснули и громко захрапели. Другие болтали, шутили, задирали друг друга. Кто-то швырнул тряпку, и она попала Асе-Гешлу в лицо. В соседней камере сидели женщины; за стеной слышны были женские голоса, хихиканье.
— Эй, давайте дырку в стене проделаем! — крикнул кто-то из заключенных.
— Чем ты ее проделаешь-то?
Последовал непристойный ответ, и вся камера загоготала.
Кто-то достал нож и стал бить им в стену. На пол посыпалась штукатурка. Чтобы шума слышно не было, заключенные громкими голосами затянули песню. Не успел Аса-Гешл лечь на пол, как на него набросились клопы.
Наконец шум стих. Заключенные, позевывая, начали укладываться спать. Дышать стало и вовсе нечем.
Когда Аса-Гешл открыл глаза, небо за окном окрасилось в алые цвета. Пылающие облака плыли на восток. Он сел. Кровавый дым поднимался из трубы казармы. Через разбитые окна дул слабый ветерок. Сам Господь Бог, казалось, издавал тяжкий предрассветный вздох.
Глава вторая
Среди ночи Аделе проснулась оттого, что кто-то громко крикнул ей в ухо. Доктор Леон Гендлерс, ее сводный брат, предупредил ее, что рожать ей не раньше конца месяца, и она решила, хотя живот и тянуло, мать пока не будить. Она стала ходить по комнате. Ночник отбрасывал слабый свет. Чтобы предохранить Аделе от злых духов, мать развесила по стенам комнаты главы из Псалмов. Под подушку она положила Книгу ангела Разиела. Аделе подошла к зеркалу и, увидев свое отражение, застыла на месте. Живот круглый и высокий. Груди распухли. Все лицо в пятнах. «Я скоро умру», — подумала Аделе. Уже в третий раз ей снилось, что она мертва — лежит на полу, ногами к двери. «Господи, — пробормотала она, — смилуйся надо мной. Ради моего незабвенного отца».