Семья Поланецких
Шрифт:
– Скажу, детка, когда будет что-то известно, – отвечал он, пока же сам толком ничего не знаю, а просто так болтать не в моих правилах.
Но Марыня узнала обо всем от пани Бигель, а та – от мужа, в чьих правилах было, наоборот, обсуждать с женой свои дела и планы. Марыне тоже доставило бы истинное наслаждение поговорить с мужем обо всем, тем более о выборе будущего гнезда. При одной мысли об этом ее охватывало радостное волнение, но коль скоро Стаху это «не по душе», она из деликатности не допытывалась.
Он же вел себя так без всяких задних мыслей – ему просто в голову не приходило посвящать
А с женой разговаривал лишь о том, что, по его представлению, «прямо» ее касалось; в частности, о необходимости составить круг знакомых. В предшествующие женитьбе годы Поланецкий почти перестал бывать в обществе, но понимал; что теперь должно быть иначе. Они отдали визит супругам Машко и как-то вечером принялись обсуждать, надо ли побывать у Основских, которые вернулись из-за границы и собирались прожить до середины июня в Варшаве. Марыня считала, что надо, все равно они будут с ними встречаться в доме Машко, и потом, она любила и жалела Основского. Поланецкий не выразил особого желания поддерживать это знакомство и поначалу настоял на своем, но спустя несколько дней Основские, повстречав Марыню, обрадовались ей так искренне, Анета так настойчиво твердила: «Мы, римлянки», и оба так радушно звали к себе, что уклониться от визита было бы просто неучтиво.
Но во время визита все радушие обратилось главным образом на одну Марыню. Хозяева словно старались превзойти друг друга, оказывая ей разные знаки внимания. А с Поланецким держались лишь благовоспитанно, но не более того, – безупречно вежливо, но сдержанно. Он видел, что Марыне отводится первая роль, а ему – вторая, и это его немного задевало. Основскому, впрочем, не было нужды заставлять себя быть любезным с Марыней; он чувствовал: она питает к нему симпатию – и платил ей сторицей, не будучи в жизни этим избалован.
Марыне показалось, что в жену он влюблен еще больше прежнего. У него словно сердце начинало биться чаще при взгляде на нее. И, говоря, он старательно выбирал выражения, точно опасаясь нечаянно ее обидеть. Поланецкий на него посматривал с некоторым сожалением, но было в этом и нечто трогательное. А в борьбе с тучностью Основский добился результатов прямо-таки блистательных: платье стало сидеть на нем даже чуть мешковато. Угри, нередкие у блондинов, почти исчезли с его лица, и вообще он стал намного интересней. А жена нисколько не изменилась: все те же бесподобно фиалковые, чуть раскосые глазки, мысли, райскими птичками перепархивающие с предмета на предмет.
У Основских Поланецкие завязали новое знакомство: с пани Бронич и ее племянницей, Линетой Кастелли, которые приехали в Варшаву на «летний сезон», поселясь на вилле Основских. Покойный Бронич продал ее Основскому, оставив флигель за женой. Рассказывая о муже, вдова не забывала напомнить, что он потомок князей Острожских, а значит, последний
Панна Кастелли была писанная красавица: черные очи, золотые кудри, тонкий профиль и личико необыкновенной, фарфоровой белизны. Лишь тяжелые веки придавали ей сонное выражение, но оно могло сойти и за самоуглубленность. Естественно было предположить, что она живет напряженной внутренней жизнью и потому недостаточно внимательна к окружающему. А кто сам об этом не догадывался, мог быть уверен, что ему поспешит на помощь пани Бронич. Основская, переживавшая период увлечения своей кузиной, говорила, что очи ее – как бездонные озера; неизвестно, правда, что таилось в их глубине, но это-то как раз и привлекало.
В Варшаву Основские приехали развлечься, но недаром Анета побывала в Риме. «Искусство, – твердила она Поланецкой. – Кроме искусства, ничто больше меня не интересует». И не скрывала намерения устраивать у себя «афинские вечера», а втайне мечтала стать Беатриче какого-нибудь новоявленного Данте, Лаурой новоиспеченного Петрарки или, на худой конец, Витторией Колонной для второго Микеланджело.
– На даче у нас прелестный сад, – говорила она, – мы будем собираться там теплыми вечерами и беседовать, совсем как в Риме или во Флоренции… Представьте себе, – тут она подымала руки вровень с плечами и начинала ими легонько взмахивать, – сумерки, догорающая заря, новолуние, свет ламп, тени деревьев, а мы вот так сидим и негромко рассуждаем о самом сокровенном: о жизни, любви, искусстве. Ведь гораздо лучше, чем сплетничать! Тебе, Юзек, наверно, скучно будет, но сделай это ради меня, не сердись, увидишь, как славно получится.
– Анеточка, да разве может быть скучно, когда тебе весело? – отвечал Основский.
– Надо поторопиться, пока Линета здесь; она ведь прирожденная артистка. – И, обращаясь к ней? – А что там в этой милой головке? Что она нам скажет о таких вот… римских вечерах?
Линета улыбалась вместо ответа, а «последняя из Рюриковичей» сладким-пресладким голоском сказала как-то Поланецким:
– Знаете, когда она была маленькая, сам Виктор Гюго ее благословил!
– Так вы знакомы были с Виктором Гюго? – спросила Марыня.
– Мы? Что вы! Боже упаси от таких знакомств. Но однажды проезжаем мы по Пасси, мимо его дома, а он на балконе, и то ли по наитию, то ли по внушению свыше, но увидел Линету, поднял вот так руку и перекрестил ее.
– Тетя? – сказала Линета.
– Деточка, но ведь это правда, а правду чего же скрывать! «Гляди, гляди, руку простер! – вскричала я тут же. И консул, пан Кардин, на переднем сиденье, тоже видел, что он поднял руку и тебя перекрестил! Наоборот, я часто рассказываю об этом. Может за то крестное знамение господь ему прегрешения простил, их у него не мало было. Такой заблудший ум, а увидел Линету – и перекрестил!