Семья Тибо (Том 1)
Шрифт:
Город, казалось, вымер и словно исходил дождем под пеленой густого тумана. Он все еще был накрыт тяжелыми мрачными тучами; облака громоздились и на горизонте, а между двумя этими глыбами - остатками грозы, которые стремились воссоединиться, - словно плавилась бледная полоска чистого неба.
Антуан шел наугад, не зная дороги. Вот он встал под фонарем и, преодолевая ураганный ветер, развернул план города. И снова, затерявшись в тумане, но твердо держа направление туда, откуда доносился шум волн и отдаленные звуки морской сирены, он пошел против ветра, от которого полы пальто жались к его ногам, миновал пустыри, скользкие от грязи, выбрался на набережную и зашагал по ухабистой мостовой.
Мол, сужаясь, вдавался далеко в море. Справа мерно и могуче гудел безбрежный
Антуан шел минут десять, не встретив ни души, и вдруг различил над собой свет маяка, до этого скрытый от него туманом. Он уже подходил к самому концу дамбы.
У ступенек, ведущих на площадку маяка, Антуан остановился, стараясь определить направление. Он был совсем один, оглушенный слитным гулом ветра и океана. Прямо перед ним чуть виднелось молочно-белое сияние, означавшее, что там был восток и что, разумеется, для кого-то уже всходило зимнее солнце. Лестница, вырубленная в граните у его ног, спускалась в незримую водную бездну: даже наклонившись, он не мог разглядеть волны, бьющие о мол, зато слышал, как внизу, где-то совсем близко, раздается их мерное дыхание - то долгий вздох, то глухое рыдание.
Время шло, но он не отдавал себе в этом отчета. Мало-помалу сквозь густую мглу, со всех сторон отделявшую его от всего живого, стал пробиваться свет поярче. И он увидел мерцание огня на южном моле и уже не отводил глаз от серебристой полосы, отделявшей его маяк от другого, ибо там, между огнями двух маяков и должна была появиться она.
Вдруг слева, гораздо дальше той точки, к которой обращены были его глаза, возник какой-то силуэт, возник в самом средоточении светозарного ореола, знаменующего рассвет, - тонкая высокая тень, которая приобретала очертания, увеличивалась на глазах в молочно-белом тумане, превращаясь в корабль, огромный бесцветный корабль, осиянный огнями и волочивший за собой темный шлейф дыма, расстилавшийся по воде.
"Романия" поворачивалась другим бортом, чтобы выйти на фарватер.
Лицо Антуана исхлестал дождь, а он, вцепившись в железные поручни, машинально пересчитывал палубы, мачты, трубы... Рашель! Она была там, их разделяло всего несколько сот метров, и, верно, склонилась она, как он, склонилась к нему и, не видя его, все же не сводила с него глаз, незрячих от слез; и вымученная любовь, по милости которой они снова почувствовали такое влечение друг к другу, уже не в силах была ниспослать им великое утешение: помочь увидеть друг друга в последний раз.
И только яркий луч маяка, светившийся над головой Антуана, порой ласково прикасался к безликой громаде, которая уже снова терялась в тумане, унося с собой, будто тайну, память о том, как в последний раз, быть может, слились в неясной мгле их взоры.
Долго простоял там Антуан без единой слезы, с помутившимся рассудком, не думая возвращаться в город. Он привык к сирене и даже не слышал ее назойливого призыва.
Но вот он взглянул на часы и направился в город. Он продрог. Ускорив шаг, он ступал, ничего не замечая, прямо по лужам. На верфях внешней гавани вспыхнули сиреневые фонари; в сыром воздухе глухо стучали деревянные молотки, вдали, за берегом, залитым морским прибоем, высился призрачный город. По каменистой дороге тянулись вереницы груженых двуколок, непрерывно раздавались выкрики возчиков, щелканье бичей, и этот шум после долгого безмолвия принес Антуану какое-то облегчение; он остановился и стал прислушиваться к скрежету железных ободьев, к шуму колес, врезающихся в гальку.
И вдруг он вспомнил, что его поезд уходит только в десять часов. А ведь раньше он и не подумал, что придется ждать целых три часа: не предусмотрел, что будет делать после отъезда Рашели. Как же быть? Мысль об убийственной пустоте этих никчемных часов до того обострила его тоску, что он не выдержал и, прислонившись спиной к какому-то забору, разрыдался.
Потом он снова зашагал, сам не зная
На улицах становилось все оживленнее. Водоразборную колонку окружила ватага растрепанных ребят - они ссорились из-за воды. Подводы запрудили улицы и с шумом двигались к докам. Антуан шел долго, так и не зная, куда он идет. Когда совсем рассвело, он очутился на площади, заставленной цветочными ларьками, - там стояла и гостиница, где они останавливались, именно там еще только вчера перед обедом он хотел было купить для Рашели целую охапку хризантем, но раздумал, - по молчаливому согласию, вплоть до самого расставания, они избегали всего, и слова и движения, что могло сломить их волю и дать выход скорби, которую они с таким трудом сдерживали.
Тут он вспомнил, что еще нужно получить в конторе гостиницы квитанцию на хранение багажа, и ему захотелось еще раз взглянуть на их спальню, на их постель... Однако номер уже был занят: его только что сдали двум туристкам.
В отчаянии он спустился на площадь, покружил около какого-то сквера, узнал улицу, по которой вчера они проходили вдвоем, и пошел по дороге, ведущей к кабачку, где они слушали неаполитанцев. И ему захотелось зайти туда.
Он поискал столик, за которым они обедали, официанта, который им подавал. Но все то, что он видел вчера, сегодня стало неузнаваемым. Беспощадный свет, проникавший через застекленную крышу, превращал ночное увеселительное заведение в обширный сарай, грязный и холодный; стулья громоздились на столах; эстрада, - на ней валялись опрокинутые пюпитры, виолончель в черном чехле, виднелся рояль, покрытый клеенкой, смахивавшей на затасканную шкуру толстокожего животного, - словно плавала в океане пыли, как плот, заваленный трупами.
– С вашего разрешения, сударь!
Подошел официант и стал подметать под столом. Антуан сел, положив ноги на скамью, и начал следить взглядом за взмахами щетки: вот пробка, две спички, апельсиновая, да нет, мандариновая корка... В зал ворвался сквозной ветер и разметал мусор. Официант стал кашлять. Антуан опомнился: не пропустил ли он поезд? Он встал, поискал глазами стенные часы: увы, пробыл он здесь всего лишь семь минут.
Остаться? Нет. И он вышел; вообразив, что в вагоне ему станет легче, он под воздействием этой навязчивой мысли вскочил в фиакр и приехал на вокзал с таким чувством, будто обрел убежище.
Но когда он сдал чемодан в багаж, оказалось, что ждать придется еще больше часа!
И снова он стал ходить. Метался по платформам, словно бежал от погони. "Ну что тебе от меня нужно?" - подумал он, смерив взглядом машиниста, наблюдавшего за ним сверху, из паровоза, стоявшего на путях. А когда обернулся, то увидел, что с него не спускают глаз носильщики, собравшиеся в кучку.
Тогда он весь подтянулся, повернул назад, толкнул дверь в зал ожидания, вошел туда и упал в кресло. Он был один в неуютном темном зале. Через стеклянную дверь было видно, как старуха, сидевшая к нему спиной на корточках, убаюкивает ребенка, покачивая седеющей головой в такт песенке, которую она напевала еще почти молодым, но глуховатым голосом, старинной песенке, сладкой до приторности, - бывало, Мадемуазель в прежние времена часто певала ее для Жизель:
За-а устрицами, ма-ма,
Я больше, право, не пой-ду...
Его глаза наполнились слезами. Только бы ничего не слышать, только бы ничего не видеть!
Он закрыл лицо руками. И тотчас же перед ним возник образ Рашели: запах амбры остался на его пальцах, оттого что ночью он перебирал бусины на ее ожерелье! И он словно почувствовал, как к его груди прижалось ее округлое плечо, ощутил на губах прикосновение ее теплых губ. И ощутил так живо, что весь замер, откинув голову, опустив руки, впившись пальцами в подлокотники и с силой вдавив затылок в мягкую спинку кресла. На память пришла фраза Рашели: "Я подумывала о самоубийстве..." Да, да, покончить с собой. Самоубийство - единственный выход, спасенье от тоски... Самоубийство не преднамеренное, почти безотчетное, совершенное просто ради того, чтобы любой ценою покончить с нестерпимой мукой, которая словно берет его в тиски, покончить, пока она не достигнет предела.