Семья Тибо (Том 1)
Шрифт:
Она замолчала. Потом, видя, что он и не собирается говорить, она под натиском всех тех чувств, которые ей так долго приходилось сдерживать, продолжала:
– Как ты добр, что молчишь, котик, благодарю тебя. Я знаю все, что можно по этому поводу сказать. Вот уже два месяца я борюсь с собой. Поступок мой сумасброден, но, знаешь, ничто не удержит меня... Ты, верно, думаешь, что меня манит Африка? Видишь ли, так оно, конечно, и есть: до того манит, что в иные дни мне, право, чуть дурно не становилось - от неодолимого влечения! Однако дело не только в этом... Быть может, ты решишь, что мною руководят корыстные побуждения. Что ж, и это верно. Гирш на мне женится; ведь он богат, очень богат, ну а в моем возрасте, что ни говори, замужество кое-что да значит: скверно, когда за всю жизнь так никуда и не прибьешься... Но суть еще не в этом. Ведь я и в самом деле выше всех расчетов - насколько может быть еврейка или полуеврейка.
– Да, он способен на все, - продолжала она мрачно, - но противиться ему невозможно... Слушай же, до сих пор мне недоставало мужества рассказать тебе об этой истории. Знаешь, что случилось в Паланце, куда я приехала по его вызову после всей этой трагедии? Так вот, там все и началось! А ведь я тогда обо всем догадалась; до смерти боялась его: однажды даже не решилась выпить напиток, который он сам приготовил для меня, - уж очень странная была у него усмешка, когда он мне его принес. И вот, несмотря на все, несмотря на все... Понимаешь? Ах, нет, ты и представить себе не можешь, до чего же он обаятелен!
Антуан снова вздрогнул. Рашель накинула ему на плечи пеньюар и продолжала бесстрастным голосом:
– О, ему не надо было угрожать мне, брать меня силой. А просто надо было выждать. И он это хорошо знал: силу своей власти он знает. Я сама постучалась к нему в дверь. Но он открыл ее только на второй вечер... И я все бросила, уехала с ним, - во Францию я так и не вернулась; я сопровождала его, как собака, как тень его. За два, да нет, почти за три года я много всего переиспытала - треволнения, опасности, побои, оскорбления, тюремное заключение - много всего. Три года я жила в вечной тревоге за будущее. Иногда приходилось прятаться целыми неделями - не осмеливались выходить из дома... В Салониках 86 все получило громкую огласку: турецкая полиция гналась за нами по пятам; пять раз меняли фамилию, пока не добрались до границы! Вечные неприятности из-за безнравственных поступков. В лондонском предместье он умудрился купить целую семью: солдатскую девку, двух ее сестер, мальчишку-брата... Гирш называл эту ораву своим mixed grill... Как-то полиция оцепила дом, где мы жили, и нас зацапали. Что я могла сказать? Просидели три месяца в предварилке. Но он вывернулся, и нас освободили... Ах, если бы все тебе рассказать! Чего я только не видела, чего не испытала!..
Ты, верно, думаешь: "Теперь-то я понимаю, отчего она его бросила". Так вот неправда это: не бросала я его! Я солгала тебе. Никогда не могла бы я этого сделать. Прогнал меня он!.. И при этом хохотал! Сказал мне: "Убирайся, а стоит мне захотеть, и ты вернешься". Я плюнула ему в лицо... Ну, хочешь знать всю правду? С той поры я только о нем и думала! И ждала, ждала. И вот наконец-то он зовет меня... Теперь ты понимаешь, почему я еду?
Она подошла, опустилась на колени перед Антуаном, припала лбом к его ногам и заплакала.
Он смотрел на ее затылок, вздрагивавший от рыданий. Оба они дрожали.
Она шепнула, закрыв глаза:
– Как я люблю тебя, котик!
Весь день они, по молчаливому уговору, больше ни о чем не говорили. К чему все это? Не раз за трапезой, когда им приходилось сидеть друг против друга, взгляды их, затуманенные думами, терзавшими обоих, невольно встречались, но тут же решительно расходились. К чему все это?
Рашели нужно было сделать кое-какие пустячные покупки, но она потратила на них много времени, прикидываясь, будто все это ее занимает. Шквальный ветер, налетевший из морских просторов, низвергал потоки дождя, врывался в улицы, со свистом проносился мимо домов. Антуан до самого обеда
Они нарочно затянули обед, потому что обоих охватывало малодушие при мысли о той минуте, когда они окажутся с глазу на глаз в спальне перед последней ночью вдвоем. Ресторан, в который они забрели - огромный зал, людный, светлый и шумный, - служил и кабачком, и дансингом, и биллиардной; там можно было провести вечер в сигарном дыму, под стук шаров, под томные звуки вальсов. Часов в десять туда ворвалась ватага бродячих музыкантов-итальянцев - было их человек двенадцать, все в красных блузах, белых брюках, в неаполитанских рыбачьих колпаках, с которых свисали помпоны, приплясывая на их плечах; все они были с музыкальными инструментами - у кого скрипка, у кого гитара, тамбурин, кастаньеты; играя на них, они громко пели и вертелись как угорелые. Антуан и Рашель смотрели на них с признательностью, радуясь, что можно хоть ненадолго сосредоточить на этих паяцах свою мысль, истомленную душевными страданиями; зато когда шальные парни, собрав с посетителей деньги, спели прощальные куплеты, им показалось, что мука их стала еще нестерпимее. Они встали и, до дрожи иззябнув под ливнем, вернулись в гостиницу.
Наступила полночь. Разбудить Рашель должны были в три часа.
Всю короткую ночь, когда шквальные порывы ноябрьского ветра, не переставая, обрушивали потоки дождя на оцинкованный навес над балконом, они провели без слов, без желания, прильнув друг к другу, как дети, поглощенные горем.
Только раз Антуан спросил:
– Тебе холодно?
Рашель дрожала.
– Нет, - ответила она, прижимаясь к нему всем телом, будто он еще мог защитить ее, спасти от нее самой.
– Мне страшно.
Он ничего не сказал; он уже почти изнемогал оттого, что не понимал ее.
В дверь постучали, и она мигом вскочила с постели, ускользнув от прощального объятия. И за это он был ей благодарен. Они держались стойко, и воля одного была опорой для другого.
Оделись они молча, делая вид, что спокойны, оказывая друг другу всякие мелкие услуги, до конца следуя всем навыкам совместной жизни. Он помог ей закрыть чемодан, до того набитый, что пришлось стать на него коленями, налечь всем телом, а она, стоя на корточках на ковре, заперла чемодан ключом. Наконец, когда все было готово и уже нечего было сказать о вещах обыденных, когда она сложила одеяла и уже нечего стало делать, когда, надев дорожную шляпку, приколола вуаль, натянула перчатки и расправила чехол на своем саквояже, - все же до отъезда осталось еще несколько минут, - она присела у двери на низкое кресло и вдруг почувствовала такой озноб, что стиснула челюсти, только бы не стучать зубами, опустила голову, обхватила колени руками. А он, уже не зная, что сказать, как поступить, не решаясь подойти к ней, тоже сел, свесив руки, на самый большой чемодан. Несколько минут прошло в гнетущем предотъездном молчании. В этот страшный час обострилась их душевная боль, и они не выдержали бы, если б не знали наверняка, что сейчас всему придет конец. Рашели вспомнился один славянский обычай: когда кто-нибудь из любимых людей отправляется в дальнюю дорогу, все садятся вокруг путника в сосредоточенном молчании. Она чуть было вслух не сказала о том, что пришло ей в голову, но побоялась, что голос ей изменит.
Когда за дверью раздались шаги коридорных, явившихся за вещами, она вдруг подняла голову, повернулась к нему всем телом; ее взгляд выразил такое безысходное отчаяние, столько ужаса и нежности, что он протянул к ней руки:
– Лулу!
Но дверь распахнулась. В комнату вторглись чужие.
Рашель встала. Вот чего она ждала, - решила попрощаться с ним при посторонних. Шагнув вперед, она очутилась рядом с Антуаном. Он даже не обнял ее, - ведь он не смог бы разжать объятия, он не дал бы ей уйти. В последний раз губы его прикоснулись к горячему дрожащему рту. Он угадал, что она шепчет:
– Прощай, котик!
И тотчас же она резко оторвалась от него, вышла, не оглядываясь, в широко распахнутую дверь, исчезла в темном коридоре, а он все продолжал стоять, ломая себе руки и не чувствуя ничего, кроме какой-то оторопи.
Она взяла с него слово, что он не поедет провожать ее на пароход. Но было условлено, что он пойдет на конец северного мола, к подножью маяка, откуда видно будет, как "Романия" выйдет из гавани. Как только послышался шум отъезжающего экипажа, он позвонил, велел сдать его вещи в камеру хранения, - возвращаться сюда, в эту комнату, ему не хотелось. И тотчас же он бросился на улицу, в ночную тьму.