Семья Тибо (Том 1)
Шрифт:
Некоторые из произнесенных им фраз преследовали его. Он сказал Штудлеру: "Уважение к жизни..." Нужно остерегаться общих мест. "Уважение к жизни". Уважение или фетишизм?
Тогда ему вспомнилась одна история, поразившая его в свое время: история двухголового младенца из Трегинёка.
Лет пятнадцать тому назад в одном из бретонских портов, где семья Тибо проводила каникулы, жена одного рыбака разрешилась уродом с двумя головами, не сросшимися между собой и совершенно правильно сформированными. Отец и мать умоляли местного врача не допустить, чтобы маленькое чудовище осталось в живых; когда же врач отказал, отец, явно выраженный алкоголик, бросился на новорожденного, чтобы задушить его своими руками; пришлось схватить его и запереть. Случай этот вызвал в деревушке большой переполох и явился для купальщиков неиссякаемой темой для разговоров за табльдотом. И Антуан, которому было в то время шестнадцать или семнадцать лет, вспомнил отчаянный спор, разгоревшийся между ним и г-ном Тибо; это была одна из первых бурных сцен между отцом и сыном, потому что Антуан с односторонней и нетерпимой горячностью молодости требовал для врача права безотлагательно прекращать своей волей существование,
Он был несколько смущен, убедившись, что его точка зрения по поводу того случая не слишком изменилась, и потому задал себе вопрос: "Что бы об этом сказал Филип?" Сомнений быть не могло: Антуану пришлось признать, что Филипу и в голову не пришла бы мысль о насильственном прекращении жизни; больше того: если предположить, что новорожденному уроду грозила бы какая-нибудь опасность, Филип сделал бы все от него зависящее, чтобы спасти это жалкое существо. И Риго точно так же. И Теривье. И Луазиль. Все, все... Всюду, где остается хотя бы искорка жизни, долг предписывает только одно. Порода собак-водолазов... И ему послышался гнусавый голос Филипа: "Не имеем права, милейший, не имеем права!"
Антуан возмутился: "Право?.. Помилуйте, вы же знаете не хуже меня, чего стоят все эти понятия права, долга! Существуют одни только естественные законы; они действительно непреложны. Но так называемые законы этики - что они собой представляют? Скопище привычек, внедренных в нас веками... И только... Некогда, может быть, они и были необходимы для общественного развития человека. Но теперь? Можно ли, здраво рассуждая, придавать этим древним правилам гигиены и общежития какое-то священное значение, характер категорического императива?" И так как Патрон ничего не отвечал, Антуан пожал плечами, засунул руки в карманы пальто и перешел на другую сторону улицы.
Он шагал, ни на что не глядя и продолжая беседовать, но теперь уже только с самим собою: "Прежде всего условимся: мораль для меня не существует. Должно, не должно, добро, зло - для меня это только слова; слова, которые я употребляю по примеру всех прочих, понятия, удобные для разговора; но в глубине моего существа - я сто раз это замечал - нет никаких реальностей, которые бы им соответствовали. И я всегда был таким... Нет, это, пожалуй, слишком. Я стал таким с тех пор, как...
– перед ним промелькнул образ Рашели, - во всяком случае, уже давно". Одно мгновение он честно пытался разобраться, какие принципы управляют его повседневной жизнью, но, так ничего и не найдя, решил наконец за неимением лучшего: "Пожалуй, некоторая искренность?
– Потом поразмыслил и уточнил: - Или, вернее, некоторая прозорливость?" Мысль его была еще не ясна, но пока что это открытие доставило ему удовлетворение. "Да, этого, разумеется, мало. Но когда я роюсь в себе, то одно из немногих точных данных, которые я могу найти, - это именно потребность ясно отдавать себе отчет в окружающих явлениях... Возможно, что я бессознательно сделал из нее некий нравственный принцип для личного употребления... Это можно формулировать таким образом: полная свобода при условии ясности видения... Принцип, в общем, довольно опасный. Но у меня это неплохо выходит. Все зависит от свойств глаз. Видеть ясно... Наблюдать самого себя тем свободным, прозорливым, объективным взором, который приобретаешь в лабораториях. Цинически следить за своими мыслям и поступками. И в заключение - принимать себя со всеми достоинствами и недостатками... Ну и что же? А то, что я почти готов сказать: все дозволено... Все дозволено, поскольку сам себя не обманываешь, поскольку сознаешь, что именно и почему делаешь!"
Почти тотчас же он едко улыбнулся: "Но больше всего сбивает меня с толку то, что если внимательно присмотреться к моей жизни, то оказывается, что эта жизнь - эта пресловутая "полная свобода", для которой нет ни добра, ни зла, - почти исключительно посвящена тому, что другие обычно называют добром. К чему же привело меня все это пресловутое раскрепощение? А вот к чему: я делаю не только то, что делают другие, но главным образом то, что делают те из них, кого ходячая мораль считает лучшими! Доказательство: сегодняшний разговор со Штудлером. Не значит ли все это, что фактически, невольно для себя самого, я дошел до подчинения тем же нравственным законам, которым подчиняются все?.. Филип наверное бы усмехнулся... Все же я не могу признать, что необходимость для человека поступать, как животное общественное, проявляется более властно, чем все его индивидуальные инстинкты! Так как же объяснить мое сегодняшнее поведение? Прямо невероятно, до чего поступки могут быть не связаны с суждениями, быть независимыми от них! Ведь а глубине души - будем откровенны - я вполне согласен со Штудлером. Рыхлые возражения, которые я представил ему, право же, ничего не стоят. Его логика безупречна: малютка совершенно напрасно мучится; исход этой ужасной борьбы абсолютно ясен и неизбежен. В чем же дело? Если удовольствоваться доводами рассудка, ясно, что все говорит за то, чтобы ускорить развязку. Не только ради ребенка, но и ради самой г-жи Эке. Принимая во внимание положение, в котором находится мать, совершенно очевидно, что зрелище этой бесконечной агонии для нас не безопасно... Эке, разумеется, обо всем этом уже думал... Возразить тут нечего: если довольствоваться рассуждениями, вескость этих аргументов неоспорима... Но, странное дело, люди почти никогда не удовлетворяются логическими рассуждениями! Я говорю это не для того, чтобы оправдать свою трусость. Сейчас я стою лицом к лицу со своей совестью и очень хорошо знаю: то, что заставило меня сегодня вечером уклониться от решительного шага, не было просто трусостью. Нет, это было нечто столь же настойчивое, столь же властное, как любой закон природы. Но я никак не могу понять, что именно..." Он перебрал несколько объяснений. Была ли это одна из тех смутных мыслей (надо сказать, что он верил в их существование), которые как бы дремлют у нас в душе под покровом других, сознательных, и временами, пробуждаясь, поднимаются со дна души, овладевают рулем и вызывают известные поступки, чтобы затем вновь необъяснимо исчезнуть в глубинах нашего "я"? А может быть, проще всего допустить, что существует некий коллективный нравственный закон и что человеку почти невозможно действовать лишь в качестве независимой индивидуальности?
Ему казалось, что он с завязанными глазами блуждает по кругу. Он старался вспомнить точный текст одной известной фразы Ницше 92 о том, что человек должен быть не проблемой, но разрешением ее. Некогда этот принцип представлялся ему бесспорным, но теперь, с каждым годом, он находил, что к нему все труднее и труднее применяться. Нередко ему случалось отмечать, что некоторые из принятых им решений (обычно - наиболее внезапные и часто самые важные) противоречили его привычной логике до такой степени, что он уже несколько раз задавал вопрос: "Действительно ли я тот, за кого себя принимаю?" Это было лишь беглое, молниеносное подозрение, подобное вспышке света, на одну секунду разорвавшей темноту, чтобы после темнота эта стала еще гуще, - подозрение, которое он всегда отстранял, которое оттолкнул и в этот раз.
Его выручила случайность. Когда он подходил к улице Ройяль, из подвальной отдушины булочной на него пахнуло ароматом свежего хлеба, теплым, как дыхание живого существа, и это придало новый оборот его мыслям. Он зевнул и стал искать глазами какой-нибудь освещенный ресторан; затем ему вдруг захотелось дойти до Французской Комедии и закусить у Земма - в маленьком баре, открытом до самого утра, куда он иногда ночью заходил, перед тем как перейти через мосты.
"Странно все-таки!
– сознался он после короткого внутреннего молчания.
– Как ни сомневайся, как ни разрушай, как ни освобождайся от всевозможных предрассудков, все равно остается нечто непреодолимое, чего не может уничтожить никакое сомнение: потребность человека верить в свой разум... Уже целый час я усиленно доказываю это себе на собственном примере!.." Он чувствовал себя усталым и неудовлетворенным. Он жадно искал какой-нибудь успокоительной аксиомы, которая могла бы вернуть ему утраченное равновесие. "Все в жизни - конфликт, - лениво решил он под конец, - это не ново; то, что во мне сейчас происходит, есть общее явление, обычная борьба всего живущего".
Некоторое время он шагал, не думая ни о чем определенном. Бульвары с их всегдашней толчеей были уже недалеко. На всех улицах поджидали или прогуливались чрезвычайно общительные особы женского пола, но он почти дружелюбным движением руки отклонял их предложения.
Мало-помалу, однако, расплывчатая мысль его стала сгущаться.
"Я живу, - молвил он наконец про себя, - это, факт. Иначе говоря, я непрестанно выбираю те или иные поступки и действую. Отлично. Но здесь-то и начинается темнота. Во имя чего совершается этот выбор, эти действия? Не знаю. Не во имя ли той прозорливости, о которой я только что думал? Нет... Теория!.. В сущности говоря, никогда еще ни одно решение, мною принятое, ни один мой поступок не зависели от этого стремления к ясному пониманию вещей. Только тогда, когда поступок уже совершен, эта прозорливость появляется на сцену, чтобы оправдать в моих глазах то, что мною сделано... А ведь с тех пор, как я стал мыслящим существом, я чувствую, что мною руководит, ну, скажем, некий инстинкт, некая сила, заставляющая меня почти без всякой задержки выбирать то, а не это, поступать так, а не наоборот. И вот, это-то больше всего и смущает меня, - я замечаю, что мои поступки никогда не бывают противоречивы. Все, следовательно, происходит так, как будто я подчиняюсь какому-то непреложному закону... Да, но какому именно? Не знаю! Каждый раз, когда в какой-нибудь важный момент моей жизни этот внутренний порыв заставлял меня выбрать определенный путь и действовать в определенном смысле, я тщетно спрашивал себя: во имя чего?
– и вечно приходилось мне натыкаться на непроницаемую стену. Я чувствую свою уверенность, чувствую, что существую, чувствую, что поступаю законно, - и все же я вне всяких законов. Ни в доктринах прошлых времен, ни в современных философских системах, ни в себе самом я не нахожу удовлетворительного ответа; я совершенно отчетливо вижу все те правила, под которыми не стал бы подписываться, но не нахожу ни одного, которому мог бы подчиниться; ни одна строго определившаяся доктрина никогда, даже издали, не казалась мне подходящей для меня или хотя бы способной объяснить мне мое собственное поведение. А ведь я иду вперед, несмотря ни на что; и продвигаюсь бодрым шагом, без колебаний и даже довольно прямо! Не странно ли это? Я - точно смелый корабль, который быстро плывет по намеченному пути, хотя его шкипер обходится без компаса... Действительно, можно оказать, что я нахожусь в зависимости от некоего порядка! Я это даже, пожалуй, чувствую: сущность моя упорядочена. Но что это за порядок?.. В остальном жаловаться мне не на что.
Я вовсе не стремлюсь стать другим, мне просто хотелось бы понять, почему именно я таков. Правда, в этом любопытстве есть немного беспокойства. Неужели же каждый человек таит в себе подобную загадку? Смогу ли я когда-нибудь разрешить свою? Сумею ли наконец сформулировать мой закон? Узнаю ли когда-нибудь - во имя чего?.."
Антуан ускорил шаги: на той стороне площади он увидел светящуюся вывеску Земма, и с этого момента его занимал только голод.
Антуан ринулся во входной коридор так поспешно, что споткнулся о корзины с устрицами, распространявшие вокруг себя солено-горький запах моря.
Бар находился в подвальном помещении; туда вела узкая спиральная лестница, живописная, немного таинственная. В этот поздний час зал был переполнен; ночные посетители сидели за столиками, погруженные в теплый туман, пахнущий кухней, спиртом, сигарами, словно взбиваемый свистящими вентиляторами. Лакированное красное дерево и зеленая кожа обстановки придавали этому низкому, вытянутому помещению без окон вид курительной комнаты океанского парохода.
Антуан выбрал свободный уголок, бросил пальто на скамейку, сел. Его уже охватывало какое-то блаженное ощущение. И сейчас же, по контрасту, он представил себе там, далеко, комнату больного ребенка, маленькое тельце, влажное от пота, тщетно старающееся выскользнуть из объятий смерти; в ушах его еще звучало зловещее покачивание колыбели, похожее на стук ноги, отбивающей такт... Он вздрогнул, внезапно помрачнев.