Семья Тибо (Том 1)
Шрифт:
– Да нет, мой малыш, да нет же, поверь, я ведь с тобой... Я никому ничего не скажу, сделаю все так, как ты захочешь. Но только расскажи мне все до конца.
И, видя, что Жак не решается продолжать, спросил:
– Он тебя бил?
– Кто?
– Дядюшка Леон.
– Да нет!
Жак был так удивлен, что даже улыбнулся сквозь слезы.
– Тебя никто не бьет?
– Нет же.
– Правда? Никогда, никто?
– Никто!
– Ну, рассказывай дальше.
Молчание.
– А новый, Артюр? Он тоже нехорош?
Жак покачал головой.
– В чем же дело? Тоже ходит в кафе?
– Нет.
– Ах, так! Значит, с ним ты гуляешь?
– Да.
– Тогда что же тебе не нравится? Он с тобою груб?
– Нет.
– Так что
– Нет.
– Почему?
– Потому.
Антуан не знал, о чем спрашивать дальше.
– Но какого черта ты не пожалуешься?
– начал он снова.
– Почему не расскажешь обо всем директору?
Дрожа всем телом, Жак прильнул к Антуану.
– Нет, нет... Антуан, ты ведь поклялся, правда? Поклялся, что никому не скажешь, - умолял он.
– Ничего, ничего, никому!
– Да, да, я сделаю, как ты просишь. Я хочу только знать: почему ты не пожаловался директору на дядюшку Леона?
Жак, не разжимая зубов, мотал головой.
– Может быть, ты считаешь, что директор сам все знает и смотрит на эти вещи сквозь пальцы?
– подсказал Антуан.
– Ах, нет!
– А что ты вообще можешь сказать про директора?
– Ничего.
– Думаешь, что он плохо обращается с другими детьми?
– Нет, с чего ты взял?
– Вид у него любезный, но теперь я не могу ни за что поручиться: дядюшка Леон тоже ведь такой славный на вид! Слышал ли ты про директора что-нибудь худое?
– Нет.
– Может быть, надзиратели боятся? Дядюшка Леон, Артюр - они боятся его?
– Да, боятся немного.
– Почему?
– Не знаю. Наверно, потому, что он директор.
– А ты? Ты ничего не замечал, когда он с тобой разговаривает?
– Что замечал?
– Когда он к тебе заходит, как он держится?
– Не знаю.
– Ты не решаешься поговорить с ним откровенно?
– Нет.
– А если б ты ему сказал, что дядюшка Леон, вместо того чтобы гулять с тобой, сидит в кафе и что тебя запирают в прачечной, - что бы он тогда, по-твоему, сделал?
– Выгнал бы дядюшку Леона!
– с ужасом сказал Жак.
– Ну, и что же мешало тебе тогда все ему рассказать?
– То и мешало, Антуан!
Антуан выбивался из сил, пытаясь разобраться в этом клубке непонятных ему отношений, в которых, он чувствовал, запутался его брат.
– И ты не хочешь мне сказать, что же мешает тебе признаться? Или, может быть, ты и сам этого не знаешь?
– Ведь есть... рисунки... под которыми меня заставили подписаться, прошептал Жак, потупясь. Он замялся, помолчал, потом решился: - Но дело не только в этом... Господину Фему ничего нельзя говорить, потому что он директор. Понимаешь?
Голос был усталый, но искренний, Антуан не настаивал; он побаивался себя, зная свою привычку делать слишком поспешные и далеко идущие выводы.
– Но учишься-то ты хорошо?
– спросил он.
Показался шлюз, на баржах уже светились окошки. Жак все шагал, уставясь в землю.
Антуан повторил:
– Значит, и с учением у тебя не ладится?
Не поднимая глаз, Жак кивнул головой.
– Почему же директор говорит, что учитель тобой доволен?
– Потому, что так ему говорит учитель.
– А зачем ему это говорить, если оно не так?
Видно было, что Жаку стоит немалых усилий отвечать на все эти вопросы.
– Понимаешь, - сказал он вяло, - учитель человек старый, он даже не требует, чтоб я занимался; ему говорят, чтобы он приходил, он и приходит, вот и все. Знает, что все равно никто с него не спросит. Да и ему лучше тетрадей не надо проверять. Посидит у меня часок, поболтаем немного, он ведь со мной по-товарищески, - расскажет про Компьень, про учеников своих, и дело с концом... Ему тоже не сладко живется... Рассказывает мне про свою дочь, у нее все время боли в животе, и вечно она ссорится с его женой, потому что он второй раз женат. И про сына говорит, он унтер-офицером был, а его разжаловали, потому что он влез в долги из-за какой-то бухгалтерской жены... Мы с ним оба притворяемся, что заняты тетрадями, уроками, но, по правде говоря, ничего с ним не делаем...
Он
– ...Это все равно как с разбавленным вином, ну, знаешь, с этой подкрашенной водичкой... Я ее им отдаю, понимаешь? Дядюшка Леон первый начал ее выпрашивать; а мне она вовсе и не нужна, с меня и простой воды хватает... Мне другое противно - чего они все время топчутся в коридоре? Туфли мягкие, их и не услышишь. Иногда даже страшно становится. Не то чтоб я их боялся, нет, но мне нельзя повернуться, чтоб они тут же не увидели и не услышали... Я всегда один - и никогда по-настоящему не бываю один, понимаешь, ни на прогулке, - нигде! Я знаю, это пустяк, но когда это тянется изо дня в день ты даже представить себе не можешь, что это такое, ну, точно тебя сейчас стошнит... Бывают дни, когда, кажется, забился бы под кровать и заревел... Нет, не плакать хочется, а плакать, чтоб никто тебя не видел, понимаешь?.. Вот и с твоим приездом сегодня утром: конечно, они предупредили меня в часовне. Директор послал секретаря, чтобы тот проверил, как я одет, и мне мигом принесли пальто и шляпу, потому что я с непокрытой головой вышел... Нет, нет, не думай, Антуан, будто они это сделали, чтобы тебя обмануть... Совсем нет, - просто у них так заведено. Вот и по понедельникам, в первый понедельник каждого месяца, когда папа приезжает на заседание своего совета, они то же самое делают, всякие там мелочи, лишь бы папа остался доволен... И с бельем тоже так: чистое белье, которое ты видел сегодня утром, оно всегда лежит у меня в шкафу, на случай, если кто зайдет... Это не значит, что у меня всегда грязное белье, вовсе нет, они его довольно часто меняют, и даже если я прошу лишнее полотенце, мне дают. Но так уж здесь заведено, понимаешь, - пускать пыль в глаза, когда кто придет... Наверно, я зря тебе все это рассказываю, Антуан, тебе теперь будет такое мерещиться, чего и в помине нет. Мне не на что жаловаться, уверяю тебя, и режим у меня очень мягкий, и никто не пытается мне ничем досадить, наоборот. Но сама эта мягкость, понимаешь?.. И потом - нечем заняться! Целый день как на привязи, и нечем, абсолютно нечем заняться! Поначалу часы тянулись долго-долго, ты даже представить себе не можешь, что это значит, ну, а потом я сломал пружину в своих часах, и с этого дня стало полегче, и я понемногу привык. Но это... не знаю, как получше сказать... Ну, будто ты спишь на дне самого себя, прямо на дне... Даже и не страдаешь по-настоящему, потому что все это как бы во сне. Но все равно мучаешься, понимаешь?
Он на мгновенье умолк - и опять заговорил, еще более сбивчиво, и голос у него прерывался:
– И потом, Антуан, я не могу тебе всего сказать... Да ты и сам знаешь... Когда все время вот так, один, в голову начинает лезть всякая всячина... Тем более... Ну, после рассказов дядюшки Леона, вот... и еще рисунки... Это хоть какое-то развлечение, понимаешь? Понаделаю их про запас... А ночью они так и стоят перед глазами... Я сам знаю, что это нехорошо... Но один, совсем один, понимаешь? Всегда один... Ах, я зря тебе это рассказываю... Чувствую, потом буду жалеть... Но я так устал сегодня... Просто не могу удержаться...
И заплакал еще громче.
Он испытывал мучительное чувство - ему казалось, что он невольно лжет, и чем больше он пытался сказать правду, тем меньше это удавалось. В том, что он говорил, как будто не было ни малейшего искажения истины; однако он сознавал, что тон, каким он об этом говорил, и самый выбор признаний, и смятение, звучавшее в его словах, - все это давало о его жизни искаженное представление; но поступить по-другому он тоже не мог.
Они почти не двигались с места; впереди была добрая половина пути. Шестой час. Еще не стемнело, от воды поднимался туман, расползался по берегу, окутывал их обоих.