Сент Ив
Шрифт:
ГЛАВА I
РАССКАЗ О ЛЬВЕ, СТОЯЩЕМ НА ЗАДНИХ ЛАПАХ
В мае 1813 года счастье изменило мне, и я все-таки попал в руки неприятеля. Я знал английский язык, и это определило род моих занятий в армии. Хотя у меня, конечно, и в мыслях не было, чтобы солдат мог отказаться от опасного предприятия, однако быть повешенным как шпиону — что может быть ужаснее! Поэтому, когда меня объявили военнопленным, на душе у меня сразу полегчало. В Эдинбургский замок, стоящий посреди города на вершине огромной скалы, меня бросили вместе с несколькими сотнями товарищей по несчастью; все они, как и я, были рядовые и волею случая почти все — невежественные парни из простонародья. Знание английского языка, которое ввергло меня в эту беду, теперь весьма ощутимо мне помогало. Оно давало множество преимуществ. Часто я исполнял роль толмача: по просьбе одних переводил приказы, по просьбе других" — жалобы, перезнакомился с офицерами охраны, и кое-кто из них относился ко мне вполне благожелательно, иные же едва ли не по-приятельски. Один молодой лейтенант охотно сражался со мною в шахматы — а игрок я был весьма искусный — и в награду за это, миты угощал меня превосходными сигарами. Майору крепостного батальона я давал во время завтрака уроки французского
Мог ли я предположить в ту пору, что этот прямой, как палка, офицер с непроницаемым лицом станет в дальнейшем между мною и самыми заветными моими мечтами, что по милости этого аккуратного, педантичного, невозмутимого офицера корабль судьбы моей едва не потерпит крушение! Нельзя сказать, чтобы од пришелся мне по сердцу, но я относился к нему с доверием, и хотя это, быть может, пустяк, однако мне приятно было получить от него табакерку, в которой лежал золотой. Ибо, как ни странно, видавшие виды мужи, испытанные солдаты способны едва ли не впасть в детство; проведя недолгий срок в тюрьме, а ведь это в последнем счете почти все равно, что в детской, они погружаются в мир ничтожных ребяческих интересов и мечтают и строят планы, как бы разжиться сахарным печеньем или понюшкой табаку.
Мы, заключенные, являли собою жалкое зрелище.
Все офицеры обещали не участвовать более в военных действиях, и их под честное слово выпустили из крепости. Почти все они снимали комнаты в предместьях Эдинбурга у небогатых семейств, наслаждались свободой и рьяно поддерживали дурные вести об императоре, которые почти все время приходили в Англию. Случилось так, что среди оставшихся в крепости военнопленных один только я был благородного происхождения. Меня окружали по большей части невежественные итальянцы из полка, которому жестоко досталось в Каталонии, да еще землекопы, давильщики винограда и дровосеки, неожиданно, против их воли приобщенные к славному племени солдат. Нас связывал лишь один общий интерес: каждый, у кого были не вовсе уж неумелые руки, проводил долгие часы плена, изготовляя разные забавные пустячки и «парижские безделушки», и всякий день, в установленное время, тюрьму нашу наводняли толпы местных жителей: они приходили порадоваться нашему несчастью или — эта мысль не так обидна — упиться своим торжеством. У одних доставало благоприличия смотреть на нас со смущением либо с сочувствием. Другие же вели себя попросту оскорбительно, глазели на нас, разинув рты, точно на бабуинов, пытались обратить нас в свою грубую северную веру, точно мы были дикари, или мучили нас рассказами о бедствиях, которые терпит французская армия. Но все эти назойливые посетители — и те, кто был к нам расположен, и недоброжелатели, и равнодушные — всетаки облегчали нашу участь: почти каждый покупал что-нибудь из наших несовершенных изделий. И оттого среди пленников воцарился дух соперничества. У одних руки были на редкость искусны (ведь французы всегда славились своей одаренностью), и они выставляли на продажу истинные чудеса мастерства и вкуса. Другие обладали довольно привлекательной внешностью; красивое лицо, как и красивый товар, в особенности же юный возраст (он вызывал у наших посетителей сострадание) тоже становились источниками дохода. А третьи, кое-как знакомые с английским языком, умели лучше расхвалить посетителям свои немудреные изделия. О преимуществах искусных мастеров мне нечего было и мечтать, ибо руки у меня были, как крюки. Зато другими преимуществами я отчасти обладал и, находя, что коммерция вносит в нашу жизнь разнообразие, отнюдь не желал, чтобы они пропадали втуне. Я никогда не презирал искусства вести беседу, в каковом искусстве
— и это составляет предмет нашей национальной гордости — может преуспеть любой француз. Для каждого рода посетителей у меня имелась своя манера обращения, и даже наружность моя менялась по мере надобности. Я никогда не упускал случая польстить посетительнице либо, если имел дело с мужчиной, — военной мощи Англии. А ежели похвалы мои не достигали цели, ухитрялся прикрыть отступление уместной шуткой, и меня нередко называли «оригиналом» или «забавником». Таким образом, хотя игрушечных дел мастер я был никудышный, из меня вышел недурной коммерсант, и у меня вполне хватало денег на те скромные лакомства и поблажки, о которых так мечтают дети и заключенные.
Едва ли из моего рассказа вырисовывается личность, склонная к меланхолии. Да я и в самом деле не таков; по сравнению с моими товарищами у меня было довольно причин не унывать. Во-первых, я был человек бессемейный, сирота и холостяк, во Франции никто меня не ждал — ни жена, ни дети. Во-вторых, оказавшись военнопленным, я все не переставал этому радоваться: хотя военная крепость отнюдь не райские кущи, она, однако же, предпочтительнее виселицы. В-третьих, совестно признаться, но я находил известное удовольствие в самом расположении нашей тюрьмы: эта древняя, времен средневековья крепость стояла очень высоко, и, откуда ни глянь, взору открывались поразительные красоты — не только море, горы и долина, но и улицы столицы, днем черные от снующих по ним толп, вечером сверкающие огнями фонарей. И, наконец, хотя нельзя сказать, чтобы я был нечувствителен к строгости крепостного устава и к скудости рациона, мне вспоминалось, что в Испании, бывало, ел я так же плохо да в придачу должен был стоять в карауле либо шагать по двенадцать лье в сутки. Больше всего неприятностей мне доставляла, разумеется, одежда, которую мы вынуждены были носить. В Англии есть ужасное обыкновение — обряжать в нелепую форму и тем выставлять на посмешище не только каторжников, но и военнопленных и даже учеников школ для бедных. Одежда, в которую нас обрядили, была, верно, остроумнейшей выдумкой какого-то злого шутника: зеленовато-желтые или горчичные куртка, жилет и штаны и белая в синюю полоску ситцевая сорочка. Эта грубая дешевка бросалась в глаза и обрекала нас на насмешки — бывалые солдаты, привыкшие к оружию, притом некоторые со следами благородных ран, мы походили на каких-то мрачных фигляров из ярмарочного балагана. Скалу, на которой высилась наша тюрьма, в старину (так мне потом говорили) называли «Раскрашенная гора». Что ж, теперь наше платье выкрасило ее всю в ядовито-желтый цвет, и вместе с солдатами английского гарнизона в неизменных красных мундирах мы давали недурное понятие о преисподней. Снова и снова глядел я на своих товарищей по плену, и во мне поднимался гнев, и слезы душили меня при виде того, как над нами насмеялись. В большинстве своем, как я уже говорил, это были крестьяне, которые, пожалуй, несколько пообтесались под твердой рукою сержанта, но все равно остались неуклюжими, грубыми парнями, преуспевшими разве что в казарменном остроумии: право же, вряд ли где-нибудь еще наша армия была представлена хуже, нежели здесь, в Эдинбургском замке. Стоило мне вообразить, как я выгляжу, и я заливался краской. Мне мнилось, будто моя более изящная осанка лишь подчеркивает оскорбительность этого шутовского наряда. И я вспоминал те дни, когда носил грубую, но почетную шинель солдата, и еще более далекую пору — детство, когда меня с любовью пестовали люди благородные, великодушные и добрые… Но мне не должно дважды обращаться к этим нежным и горьким воспоминаниям — о них речь впереди, а сейчас надобно сказать о другом. Коварная насмешливость британского правительства ни в чем не выражалась так ясно, как в одной особенности нашего содержания: нас брили всего лишь дважды на неделе. Можно ли придумать большее унижение для человека, который привык всю жизнь ходить чисто выбритым? Бритье происходило по понедельникам и четвергам. Вообразите же, каково я должен был выглядеть в воскресенье вечером! А по субботам, когда вид у меня был едва ли не такой же отталкивающий, у нас бывало более всего посетителей.
На наш базар приходили люди всех сословий: мужчины и женщины, тощие и дородные, некрасивые и очень недурные собою. Право же, если человеку дано понимать силу красоты, он уже за одно это должен вечно благодарить Венеру, а за счастье поглядеть на хорошенькую женщину не жалко и заплатить. Обычно наши посетительницы не отличались особенной красотой, и, однако же, сидя в углу, стыдясь себя самого и своего нелепого вида и глядя на какие-нибудь милые глазки, которые я больше никогда не увижу, да и не захочу увидеть, я вновь и вновь испытывал редкостное, поистине неземное наслаждение.
Цветок живой изгороди, звезда в небесах восхищают и радуют нас, но еще того более — вид прелестного создания, что сотворено, дабы носить в чреве своем, и вскармливать, и сводить с ума, и пленять нас, мужчин!
Среди наших посетительниц особенно хороша была одна молодая особа лет девятнадцати, высокая, с величавой осанкой и дивными волосами, в которых солнце зажигало золотые нити. Стоило ей войти во двор (а приходила она довольно часто), и я мгновенно это чувствовал. На лице ее разлито было ангельское спокойствие, но за ним угадывалась пылкая душа, и выступала она, точно Диана, — каждое ее движение дышало благородством и непринужденностью. Как-то раз дул сильный восточный ветер; трепетал флаг на флагштоке; внизу в городе неистово метался во все стороны дым из труб; вдали в открытом море увалялись под ветер или стремительно неслись корабли. «Скверный же выдался денек», — подумал я — и тут появилась она. Волосы ее развевались по ветру и то и дело меняли цвет, платье облегало ее точно статую, концы шали затрепетали у самого ушка и были пойманы с неподражаемой ловкостью. Случалось вам видеть пруд в бурную погоду, когда под порывом ветра он вдруг весь заискрится, заиграет, точно живой? Так ожило, зарделось лицо этой девушки. Я смотрел, как она стоит, — слегка наклонясь, чуть приоткрыв рот, с восхитительным беспокойством во взгляде, — и готов был рукоплескать ей, готов был назвать ее истинной дочерью ветров; Уж не знаю, отчего мне это взбрело на ум, быть может, оттого, что был четверг и я только что вышел от парикмахера, но именно в этот день я решился обратить на себя ее внимание. Она как раз подходила к той части двора, где я сидел, разложив свои товары, и тут у ней из рук выпал платок, ветер тот же час его подхватил и перекинул ко мне поближе. Я мигом вскочил, я забыл про свое горчичного цвета одеяние, забыл, что я простой солдат и мое дело — отдавать честь. С низким поклоном я подал ей кусочек батиста.
— Сударыня, — сказал я, — благоволите взять платок. Ветер принес его ко мне.
И поглядел ей прямо в глаза.
— Благодарствую, — отвечала она.
— Ветер принес его ко мне, — повторил я. — Почему бы не счесть это добрым предзнаменованием? У вас, англичан, есть пословица: «Плох тот ветер, который никому не приносит добра».
— Что ж, — с улыбкой отвечала она. — Услуга за услугу. Посмотрим, что у вас есть.
Она последовала за мною к моим изделиям, разложенным за пушкой.
— Увы, мадемуазель, — произнес я, — я не слишком искусный мастер. Вот это должно изображать дом, но, видите, трубы у него покосились. А вот это при очень большой снисходительности можно счесть за табакерку, однако вот тут рука моя сорвалась! Да, боюсь, что во всех плодах моего рукомесла вы обнаружите какой-нибудь изъян. На моей вывеске надобно написать: «Продажа вещиц с изъяном». У меня не лавка, у меня музей всяких забавностей. — Я с улыбкой поглядел на свои разложенные напоказ изделия, потом на нее и мгновенно стал серьезен.
— Не правда ли, странно, — прибавил я, — что взрослый человек, солдат, принужден заниматься подобным вздором, что тот, чье сердце исполнено печали, измышляет пустяки, на которые другим весело глядеть?
В эту самую минуту резкий голос окликнул ее по имени — «Флора!» — и она, что-то наспех купив, присоединилась к своим спутникам.
Через несколько дней она пришла опять. Но прежде расскажу вам, отчего она появлялась а крепости так часто. Ее тетушка была из тех несносных старых дев-англичанок, о которых так наслышан свет, и поскольку делать этой особе было решительно нечего и она знала два-три слова по-французски, в ней, по ее собственному выражению, пробудился интерес к пленным французам. Дородная, шумная, уверенная в себе, она расхаживала по нашему базару и держалась уж до того покровительственно и снисходительно, что просто терпения не было. Она и в самом деле покупала много и платила щедро, но при том так бесцеремонно разглядывала нас в лорнет да еще разыгрывала перед своими спутниками роль гида, что мы по праву не испытывали к ней ни малейшей благодарности. За ней всегда тянулась целая свита
— скучные и подобострастные старые господа или глупые хихикающие девицы, которые принимали каждое ее слово как откровение.
— Вот этот очень ловко режет по дереву. А ведь правда, смешной — бакенбарды-то какие? — говорила она.
— А вон тот, — и лорнетом в золотой оправе она указывала на меня, — настоящий оригинал.
И можете мне поверить, что оригинал, слушая это, скрипел зубами. Она имела обыкновение затесаться в толпу и, кивая на все стороны, обращаться к нам, как ей казалось, по-французски.