Сентиментальное путешествие
Шрифт:
Вечером кричат: «На молитву», и поют: «Это есть наш последний и решительный бой».
Вы думаете, я написал эту строку? Я ее спел.
Был недавно за городом под Берлином, обратно попал в забастовку. Трамваев, извозчиков нет, языка не знаю, иду по странам света к себе на Клейстштрассе, а народ идет навстречу, густой народ, и едут еще и на велосипедах. И нет ничего, только народу много, а сердце подымается. Сердце битое, разочарованное. Сердце, которое я должен держать все время в зубах, играет
Большая сила.
Пели солдаты, кроме «Интернационала», еще «Варяга» на мотив «Спаси, Господи, люди твоя», и состояли они главным образом из военнопленных.
Страшно знакомый народ.
Не коммунисты, не большевики, даже просто русские солдаты. Нас они встретили хорошо.
Мучились они очень тем, что торчали на Украине, где их явно никто не хотел. Воюй тут со всеми.
Говорили: «Если бы на этой Украине да не уголь, к чертям бы ее, хлеба у нас в Сибири не меньше».
А тут какие-то люди тоже дерутся.
Украинцы, или, вернее, те, кто жил в Тегинке, эти колонисты относились к нам терпеливо.
Кормили мясом, сметаной, свининой. А если бы могли, то кормили бы свиней нами.
На дворах стояли сломанные косилки. Лошадей мы гоняли по своим военным делам. Население было раздето. Не было мешков для хлеба даже. Не в чем было зерно возить.
Голод был уже подготовлен.
Ночью раз пришли белые. Их привезли крестьяне. Напали на нас белые ночью. Стояли мы по избам. Стрельба была. И ушли белые на свой правый белый берег.
Ночным делом стреляли друг в друга. Я служил себе тихо, больше стоял на часах у моста. Проверял у всех документы.
Одет был в полотняную шапку с полями – крестьяне называли ее шляпкой, в зеленый костюм из суконной портьеры с матросским воротом и в полотняное пальто из хорошего плотного половика, с пряжкой от вещевого мешка.
В Петербурге не удивлялись, а крестьяне огорчались сильно.
Не то человек, не то барышня.
Один раз пошел на разведку.
Ехали сперва влево по берегу верст на пятнадцать.
Фронт редкий-редкий, человека три на версту.
Там встретили нас кавказцы-кавалеристы в черных бурках. Театрально нагибаясь, говорили с нами с лошадей, скакали по берегу. Около темных изб – никого.
А Днепр тихий, и лодок не приготовлено.
Сели в какую-то дрянь, весла достали, как зубочистки.
Поехали, начали тонуть, лодки дырявые, а у нас пулемет. Доплыли до тихой мели – высадились.
Пошли по резкому рубленому камышу, а нога скользит в деревянных сандалиях.
Идем, натыкаемся на пятнистых, приятных на ощупь шелковых коров.
Доходим до речки, не знаем, как перейти. Чепуха, посылаем разведку. Разведка не возвращается. Собираемся кучкой, курим, ругаем своего начальника.
Наш унтер-офицер заговаривает со мной о значении связи вообще. Курим. Пулемет трехногий стоит на песке, как стул. Нет сторожевого охранения. Впечатление, что люди воюют не всерьез, а взяли и отложили вдруг войну в сторону.
Розовой стала река, вошли в теплую воду, сняли тяжелую лодку, поплыли обратно.
Приплыли. Всю дорогу отчерпывали воду шапками.
Все не всерьез.
Много ходил я по свету и видел разные войны, и все у меня впечатление, что был я в дырке от бублика.
И страшного никогда ничего не видел. Жизнь не густа.
А война состоит из большого взаимного неуменья.
Может быть, это только в России. Скучал я сильно. Написал заявление, что пехотной службы не знаю, а знаю броневую, а на худой конец – подрывное дело. Подрывники были нужны, меня вызвали в Херсон.
Забыл сказать, почему я был совершенно не нужен в Тегинке. У меня не было винтовки. Винтовок вообще не хватало.
Поехал, посадили меня на телегу, со мной посадили еще арестованных. Двух.
Один большой, тяжелый, местный начальник милиции. Другой маленький, тихий дезертир.
Я был вооружен шомполом, но был не один, со мной ехал в качестве конвоя при арестованных маленький солдатик из военнопленных. У него винтовка, даже заряженная.
У него болели ноги, и он не мог ни сидеть на телеге, ни идти рядом. Как-то примостился на корточках сзади.
Арестованный был взволнован, его сильно мяли в Тегинке, обвиняли и в спекуляции, и чуть ли не в измене. Нам он говорил, что невиновен.
Был он роста большого, крупный, а кругом была степь. А за степью река и белые, и красных в степи было меньше, чем каменных баб. Захочешь, не встретишь.
И степь была уже не голая, а глухая от всходов; роту, полк можно спрятать.
Маленький конвойный все уговаривал арестанта, что в Херсоне его отпустят.
А мне подмигивал на свою винтовку: расстреляют, мол. И степь была кругом. Казалось, что стоит арестанту ударить меня и инвалида-конвойного и убежать, но арестант говорил о том, что он не виновен, и сидел на телеге как привязанный.
А я не понимал его, как не понимал России.
Так и привезли мы его в Херсон.
А другой был мальчишка, если его не расстреляли на второй день, то, вероятно, отпустили на третий.
Приехал в Херсон.
В Херсоне пушки стреляли и вошли в быт.
Только базар нервничал и боялся.
Но – ничего, торговал, от пушек молоко не киснет.
В городе жили и торговали.
На стенках висели расстрелянные. По пятнадцати человек в день. Порционно.
И последние пять фамилий – еврейские. Это – для борьбы с антисемитизмом.