Сентябрь – это навсегда (сборник)
Шрифт:
Лиза отвернулась.
«Хам, – наливаясь яростью, подумала она. – Не может чего другого придумать. Завел, как попугай: „Булочка, булочка…“ Чтоб ты подавился».
Настырный кавказец появился на рынке дня три назад и сразу пробудил в Лизе неприязнь.
«И чего в Крыму ошивается? – сердилась она. – Есть свое море, свои клиенты, нет, его сюда принесло, черта кривоносого… Дело не в рынке. Если ты человек, то прилавка не жаль. Но уж больно нахальная эта залетная птица. Так и липнет, так и липнет, глазами раздевает. Тоже
Покупатели вдруг пошли один за другим. Только успевай взвешивать да сдачу отсчитывать. Лиза знала это время. «Дикари» спешат на пляж, запасаются фруктами. Спешат, родимые, потому как позже и к воде не протолкнешься.
— Ранние, ранние, – повторила она. – Отборные! С росой…
Солнце поднялось выше – за домами вздохнуло и проснулось море. Торг ушел так же, как пришел. Лиза взглянула на часы – пора на работу! – сложила в сумку остаток персиков, килограмма три, и заторопилась, запетляла улочками.
В картинную галерею она, хоть и спешила, вошла как всегда приосанившись. В залах никого еще не было – полы натерты, прохладно. Ее рабочее место, старинный стул с подлокотниками, находилось в простенке–закоулке между двумя залами – чтобы оба просматривались. Впрочем, картины здоровенные да и сигнализация везде – чего их сторожить? Муж, который несколько раз заходил к ней в галерею, называл это место на украинский лад – «закапелок» и, смеясь, приговаривал: «Не знаю, как эти рисуночки, но тебя точно не украдут – стул-то привинченный».
Лиза села, облегченно вздохнула. Сторожить нечего, но Лев Давыдович, их директор, не любит, как он говорит, разгильдяйства. Потому и спешила теперь вот сердце колотится. Взгляд привычно скользнул по залам, остановился на трех этюдах, которые висели напротив нее в простенке. Средний – она запомнила – назывался «Итальянский пейзаж» и изображал гондольера, чем-то похожего на кавказца. Такой же смуглый, худощавый, но, по всему видно, не наглый, а просто молодой и веселый: улыбается, направляя веслом легкую гондолу, напевает про себя…
Посетителей все еще не было.
Лиза достала газету, оглядевшись, расстегнула на кофточке несколько пуговиц, стала обмахиваться, чтоб остудить разгоряченное тело.
И вдруг что-то произошло. Ей показалось: сонный воздух картинной галереи вздрогнул, пахнуло сыростью реки, весло плеснуло и замерло, а гондольер вдруг приблизился на расстояние нескольких шагов, вырос до нормальных человеческих размеров и приобрел какую-то жуткую вещественность. Лиза, обомлев, заметила даже светлую родинку на щеке у парня, аккуратно подстриженные усы над четко очерченным ртом и смеющиеся глаза. Тут он увидел ее и несказанно удивился.
— О, Мадонна! – воскликнул итальянец и ступил навстречу Лизе. Лодка качнулась, и парень чуть было не свалился в воду.
Лиза поспешно запахнула кофточку. Щеки ее ожег румянец.
— Синьора, милая! – Слова гондольер произносил иностранные, однако она каким-то образом понимала их. – О наконец-то вы заметили меня! Три года долгих я любуюсь вами… Ваш взгляд сковал движения рук моих, и челн все возвращается на место. Я не могу уплыть, не получив от вас хотя бы слово. Меня сжигает неземная страсть.
— Я мужняя жена, – прошептала испуганно Лиза.
— Нет–нет, – перебил ее гондольер. – Святая вы, и с вас великий мастер Мадонны лик запечатлел для мира. Вы ходите на рынок как кухарка, а вам молитвы надо принимать. Ведь красота всегда посредник бога. Ваш жалкий муж вас вовсе недостоин.
— Но Коленька хороший, – слабо возразила она. – Не пьет, не бьет, заботится о сыне… еще год–два – и будут «Жигули»…
Лодка опять качнулась – плеснула волна.
— Синьора милая послушайте вы Джино. Проснитесь наконец!
— Но я не сплю.
— Не спит ваш ум и тело заставляет ходить, работать, быть частицей малой машины жизни – вы лишь механизм. Ваш ум не спит, но сердце… не вставало. Вы мужняя жена, но вы любви не знали! Признайтесь, что я прав.
— Быть может, я больна? – Лиза встала, приложила ко лбу ладонь. Мерещится такое, что стыдно рассказать подруге лучшей. В своем ли я уме?
— Вы вся в своем, – горячо прошептал Джино. – Вы светоч моих глаз, души томленье. Уже три года я молюсь на вас. В конце концов меня накажет церковь, ведь существо земное боготворю я больше всех святых. Велик мой грех, но он душе так сладок. Вы этот грех, и вы – мое спасенье!
Гулко хлопнула входная дверь.
Зыбкое пространство, соединившее на несколько минут картинную галерею и неизвестный уголок Италии, мгновенно сжалось до размеров этюда, волшебный свет, игравший среди волн, померк, и только сердце колотилось так громко, что, казалось, заглушит шаги Льва Давыдовича.
— Здравствуй, Андреевна, – поприветствовал ее директор.
Лиза молча кивнула. Голос куда-то девался. От страха или от дурного предчувствия – не к добру такие наваждения. Кавказец виноват – разбередил душу… Кому какое дело до ее жизни. Не хуже, чем у других! И этот… Джино. Что еще за имя? И слова его странные: «Вы мужняя жена, но вы любви не знали…» «Господи, о чем это я? Какие слова, какой Джино? Не было ничего! Задремала, видно, пригрезилось».
Оглянувшись, подошла к картине. Осторожно притронулась к шероховатому полотну и с испугом отдернула руку. Еще Лев Давыдович увидит! Гондольер на полотне улыбался, и Лиза принялась вспоминать – улыбался ли он раньше?
Весь день ее почему-то все раздражало. Бестолковые отдыхающие, которым все равно где проводить время – в картинной галерее или кафе–мороженом, разморенные солнцем иностранцы – три автобуса привезли, случайные вопросы и взгляды. Хотелось им всем что-то доказать, а что – и сама не знала. Что доказывать чужим людям? И зачем?