Серая Слизь
Шрифт:
— Его в Гайльэзерс положили вчера… Ты вообще в курсе, что с ним?…
— В курсе. Дина рассказала.
— Ну да… Я сам недавно совсем узнал…
— А где он был? Ты говоришь — положили…
— Он Динке, оказывается, написал — типа за границу уезжает, лечиться… Ну, чтоб не искали… А сам на хутор какой-то забурился, к брату, что ли, двоюродному… Ну, умирать… чтобы, значит, не видел никто из родных. Не хотел, чтоб видели его в таком состоянии, ему же все хуже и хуже… Знаешь, как унизительно… Чтоб жалели, наверное, не хотел… А его Динка нашла все-таки. Говорит, совсем уже плохой… В реанимацию его положили, Дина говорит, если станет получше, переведут в неврологию… Но по-любому совсем недолго… осталось… Ну ты ж в курсе — это не лечится… В реанимацию не пускают,
— Н-да… весело… Спасибо, что позвонил…
— Да тут уж точно — не за что… Блин, Дэн, че вообще творится?… Федька сначала… Лапа вот…
— Не знаю, Макс… Но точно — что-то творится…
В “Красном” мне приходится ждать — не потому, что Ника опаздывает (она вообще — не женское свойство — очень редко куда-либо опаздывает), просто сам я раньше времени пришел. Падаю с кофе в угол у окна, тупо поглядываю на улочку Пелду, пополам поделенную солнцем и тенью, на головы, мелькающие в обе стороны на расстоянии вытянутой руки, на раскрашенный черным и красным новый фольксвагеновский “баг” с прилепленной к горбу гигантской рекламной банкой “FireWall’а”, припаркованный у входа в “Пулкведис”, — и не думаю о предстоящем. Надо, безусловно, что-то решать, на что-то настраиваться… Ни черта не думается. Понятия не имею, что буду делать. Как буду себя вести.
В маленьком затененном (почему-то в “Красном”, несмотря на широкие окна, всегда, даже солнечным днем, полутемно) помещеньице — почти никого, только через столик двое сидят. Правда, сидят громко, заглушая Сержа Гинсбура. Жестикулируют. Витальные такие, здоровые ребята. Жизнелюбивые. Лабусы. Причем вовсе не квасят — по баночке у каждого. По двуцветной. Стендаль. Красное и черное. Трясу башкой, отворачиваюсь к окну.
Рекламный “жук” с той же самой банкой — только последняя с меня ростом. За ним, около стоянки, видна рекламная тумба. Тех же цветов. С той же надписью. Слоган, исполненный шрифтом помельче, не разобрать, но я и так помню, что ничто их всех не проймет.
Да что за?…
Смотрю на лабусов. Смотрю в окно. Решительно встаю, иду к стойке:
— Тонь, можно баночку энерджайзера этого… “Файр-Волл” который… Ага, спасибо, сколько он?… Ничего себе…
Ладно. Может, я что-то упустил… Может, чего-то не догоняю. Прохожу мимо главного… Сажусь, разглядываю жестянку, вскрываю. Ну попробуем…
Я пробую. С первого глотка не въезжаю. Делаю второй. Потом третий. Нюхаю отверстие. Взбалтываю банку. Глотаю еще и еще…
Это вода. Самая обыкновенная дистиллированная вода. Без вкуса и запаха.
Лабусы разражаются здоровым конским ржанием. Я кошусь на них, снимаю кофейную чашечку с блюдца, осторожно отливаю в него последнее из баночки. Вода и вода. Хоть ты сдохни. Неперлива.
Звякает дверь… Еще не подняв глаз, я знаю, что это Ника.
… — Нет. Не понимаю… — В ее голосе сквозь предупредительную мягкость уже проступает досада: она, видимо, подозревает за моими словами позу, подозревает, что я просто кочевряжусь… И тогда я перестаю сомневаться окончательно, и врубается некая анестезия — и, заранее догадываясь о предстоящем “отходе”, о том, насколько он будет малоприятным, я понимаю, что сейчас смогу договорить все.
— Ника… — Я очень стараюсь, чтобы в голосе не было снисходительного терпения, с каким объясняют по двадцать раз детям и даунам. — Больше всего мне не хочется говорить и делать все, что я сейчас говорю и делаю… Черт… Это правда тяжело — поэтому я и не говорил этого до сих пор… хотя, в общем, уже довольно давно видел… Но от того, что мы оба какие-то принципиальные вещи замалчивали, было ведь не легче… Было только хуже. Что — у нас в последнее время все в порядке разве?… Да, ты права, это страшно глупые ссоры, на пустом совершенно месте… Только совсем на пустом месте, совсем без причины ничего не происходит. Просто мы не хотим ее видеть — причину. Не хотим отдавать себе отчет…
Она сначала внимательно смотрит на меня, потом опускает голову.
— Просто мы живем с тобой в разных мирах. Самая-то засада в том, что от нас самих тут ничего не зависит. Как бы мы ни хотели, ни пытались — в чем-то все время будет нестыковка. Непонимание… В чем-то главном…
Она смотрит вниз и чуть вбок — в себя, застыв лицом, поджав угол губ… — и я вдруг ясно понимаю, что ни черта она, конечно, не слушает меня, и не думает даже вникать в то, что я из себя давлю: она уверена, что я отмазываюсь, что я плюнул на нее и теперь просто стремлюсь отделаться, и несу полную хрень, в которую не верю сам… И тут я все-таки затыкаюсь.
Грустно-поощрительное бормотание Гинсбура — же т’эм… муа нон плю… — загоняет в оргазм Джейн Биркин.
— Дэн… — после довольно долгой паузы, глухо, практически без выражения, на меня не глядя, — ты для себя все окончательно решил?
— Да.
Что я еще могу сказать?
Дмитрий Быков, “Рыжий” (2001): “Борис Рыжий повесился в Екатеринбурге 7 мая 2001 года, а в начале июня ему была присуждена петербургская премия «Северная Пальмира» за книгу стихов… Рыжий был единственным современным русским поэтом, который составлял серьезную конкуренцию последним столпам отечественной словесности… Напрасно, кстати, наша пресса замалчивает эту тему — в последнее время поразительно много стало ранних и нелепых смертей. И самоубийств тоже. Выбросился из окна лучший российский кинокритик Алексей Ерохин, которому в новой реальности негде было печататься и не о чем писать, а угождать глянцевым идиотам он устал. Подожгла себя Елена Майорова (и даже если здесь мы имеем дело с душевной болезнью — у современного актера, особенно если он не из маститых, хватает причин для того, чтобы эта душевная болезнь развилась и стала необратима). Незадолго до Рыжего погиб екатеринбургский поэт Роман Тягунов. И кроме того — мало ли мы видели виртуальных самоубийств, когда из искусства уходили люди, уставшие от непрерывной борьбы за существование, от грызни и политесок литературного цеха, от диктатуры ничтожеств и пиарщиков. Сколько отличных молодых поэтов начали прежде времени скисать и повторяться, сколько прозаиков ушло в коммерсанты, а режиссеров — в клипмейкеры!”
Стопами Якушева… Только это уже не он — это я сам. Поиски по его наводкам — по упомянутым им именам… И по собственной уже инициативе. Уже моя собственная коллекция цитат.
“Можно говорить о злом роке, который преследует молодое росийское кино 1990-х годов, словно выбивает самых многообещающих авторов. В тридцать два года погиб в авиационной катастрофе один из лидеров «параллельного кино», только-только перешедший в профессиональную сферу, успевший поставить свой первый полнометражный фильм Игорь Алейников. В тридцать девять лет умер Никита Тягунов, также успевший поставить лишь один полнометражный фильм «Нога»… В сорок лет скоропостижно скончался сценарист Петр Луцик, незадолго до того дебютировавший в режиссуре… А за несколько лет до того погиб его постоянный соавтор, тридцатиоднолетний Алексей Саморядов… К несчастью, в мартирологе молодого росийского кино еще немало имен. Актеры Марина Левтова, Елена Майорова, Ирина Метлицкая, Туйара Свинобоева, Евгений Дворжецкий, Никита Михайловский, кинокритики Сергей Добротворский, Михаил Левитин…”
(Михаил Трофименков, “Сергей Бодров. Последний герой”).
Ну не знаю, не знаю…
Выйдя из “Красного”, сворачиваю вправо, к набережной, иду к трамвайной остановке — еще без мыслей и ощущений, еще под действием наркоза. Мелкая капель сеется на голову из кондиционеров. Престарелые туристические еврохомячки у подъезда “отеля-бутика” (что имелось в виду, интересно?) “Айнавас” громко общаются по-нерусски. За запирающей Пелду помойкой менты-дорожники при мотоциклах и в серебристых шлемах тормозят разворачивающиеся на набережной тачки.