Сердце Бонивура
Шрифт:
— А это чем тебе не инструмент? — кивнул Квашнин на саблю, мешавшую казаку работать.
— А ну её к ляду! — отпихнул казак шашку. — По мне хоть бы её век не было.
— Что так? Тут до тебя один ваш был, караул стоял, так только и разговору было про неё, что способно ею людей, словно капусту, рубить.
— Кто это?
— Не знаю кто. Рябая рожа.
— А-а! Иванцов. Ну, тому шашка — и жена и венец. Ему бы на бойне быть, — сказал казак, и невольная брезгливость проступила в его чертах. — Палач, одно слово!
— Все вы такие! — не удержался Квашнин. — Только
Казак выпрямился, положив руки на лопату. Пальцы его заметно дрожали.
— Пошто все? Ты рази знаешь? — с горьким укором сказал он. — Говорят люди: добра слава на печи лежит, а худа сама наперёд бежит. О худом-то говорят, а о добром молчат. А только я тебе скажу: таких, как Иванцов да господин ротмистр, и у нас не много… Эти уж совсем отчаянные. Злобу свою тешат… А мне что? Я…
Казак осёкся. Поработал ещё несколько. Потом отошёл на своё место. Больше он не сказал ни слова весь день. Лишь когда кончилась работа и за ним зашёл бородатый пожилой казак, благообразный с виду, Цыган, указав на него пальцем, сказал Квашнину:
— А этот тоже, что ли, кровопивец? Ничего ты, паря, в людях не понимаешь!
Они ушли.
Рябой появился опять. Он дышал водочным перегаром. Жажда мучила его. То и дело подходя к жестяному баку, он с жадностью глотал воду, судорожно двигая кадыком. Глаза его были налиты кровью. Он не смотрел на Квашнина. Дремал, вскидывался от каждого шума, хватаясь за ружьё. К вечеру он, однако, протрезвел. И потребность говорить опять, подобно привычному зуду, взыграла в нем.
— Слышь! — обратился он к Квашнину. — Не скучал по мне, а? — Он хрипло расхохотался, обнажив крупные жёлтые зубы с выступающими острыми клыками. — Все месишь квашню свою, Квашнин? — острил он, довольный собою. Потом опять прежняя озлобленная мрачность нахлынула на него, и он принялся бормотать: — Меси, меси! А потом тебя кто-нибудь замесит…
Что-то пережитое в дни отсутствия волновало его. Он поглаживал руки, подмигивал Квашнину, будто сообщнику.
— Слышь, я тебе что скажу! Вызывает меня ротмистр. «Иванцов, говорит, помнишь ты того китаезу, который тебя околпачил?» А как не помнить! Пошли!.. На Пекинской китайский театр есть. «Сто драконов» название. Посидели мы, посидели… Китаезы ломаются, орут, верещат, будто недорезанные. Умора! Потом ротмистр толк меня в бок: «Глянь на этого ходю». Гляжу, у двери стоит мой-то храпоидол. Хохочет, сволота! Ну, думаю, смейся… Расходиться стали. А мы с Караевым на углу ожидаем. Ротмистр шепотком: «С одного, говорит, удара кончишь?» А китаец толстый, пухлявый. Догнали мы его. «Давай», — говорит ротмистр… Я за шашку…
Рябой перевёл дух:
— …Ка-ак я ему дал! Так тулово дальше пошло, а голова с рукой — на землю. Вот — тебе Христос: несколько шагов он без головы-то шёл… Эх, и пили мы после!..
Он вытаращил глаза, в которых промелькнул ужас.
— Это как же можно? А, слышь? Без головы-то идти? — хриплым шёпотом спросил он у Квашнина.
Мастер сжал в руках лопату и повернулся к рябому. Терпение его лопнуло. Он с бешенством выдавил из себя:
— Если ты, шкура, ещё ко мне подойдёшь — кончу! Слышишь, гадина ты кровавая? Палач! Мотай отсюда к черту!
Рябой отшатнулся в сторону и вдруг, схватив винтовку, бросился наутёк.
— Ну, беда, Квашнин! — сказал один бетонщик. — Убьёт он тебя теперь.
— Ни черта не убьёт! — остывая, ответил Квашнин. — Убийцы завсегда трусы…
В этот вечер у Алёши собрался стачком. Слух о том, что Квашнин прогнал казака с поста, уже гулял по всему цеху. Виталий спросил:
— Что ты там натворил, Квашнин?
— Посадили на мою голову психа какого-то. Истерзал он меня!
Мастер рассказал о сегодняшнем случае. Юноша нахмурился и беспокойно спросил:
— Не говорил он, что за китаец?
— Нет.
Тоскливое предчувствие охватило Виталия. Беспокоило его, что убийство произошло у театра «Сто драконов», где работал Ли.
На совещание приехал и Михайлов.
— Ну, как дела? — обратился он к Виталию.
— У нас все готово!
— «Кажется» или «готово»? — с усмешкой посмотрел на Виталия председатель.
Усмехнулся и Виталий, в этой шутке почуявший благожелательность Михайлова.
Собрание опять открыл Антоний Иванович. Он сказал:
— Товарищи! Хочет с вами поговорить дядя Коля.
Кличка Михайлова была известна всем, поэтому рабочие сразу осознали, что это собрание должно быть очень значительным. Михайлов оглядел всех и сказал:
— Что ж, товарищи! Вы начинаете забастовку. Это сильное, испытанное оружие в руках рабочего класса. Надо только твёрдо знать, за что его поднимаешь. На этот раз мы должны бастовать долго, чтобы сорвать подготовку белых к наступлению. Готовится в Чаньчуне международная конференция. Обсуждаться будут важные вопросы: о судьбе Дальневосточной республики, о Северном Сахалине, об интервенции… Японцы и белые хотят заставить наших делегатов быть покладистее, а потому открывают военные действия. Надо эту попытку сорвать и ещё раз доказать, что рабочий класс идёт вместе с коммунистами, за ДВР…
Федя Соколов буркнул:
— За сине-красный флаг будем бороться?
Михайлов заметил:
— Сине-красный нам хорошую службу сослужил. Так вот, товарищи, вы начинаете забастовку. Надо продержаться месяц! За этот месяц подготовим всеобщую. Вы выступаете как передовая часть. Ответственность большая.
Среди собравшихся произошло движение. Антоний Иванович огласил требования:
— «Снятие караулов. Прибавка заработной платы. Уменьшение рабочего дня. Оплата времени забастовки».
Дядя Коля сказал негромко:
— Слов нет, товарищи, требования справедливые, под ними каждый подпишется… Только мне кажется, что мягковато мы требуем; вроде сил у нас не хватает пожестче с ними разговаривать. Так ли это? Нет, товарищи, не так!.. Силы у нас есть. Это даже сами меркуловцы и японцы понимают.
— Да как тут не понимать! — ухмыльнулся Федя Соколов, смеющимися глазами окинув собравшихся.
Антоний Иванович одёрнул Соколова:
— Не лезь поперёд батька в пекло!
Соколов смутился и согнал весёлость со своего лица.