Сердце грустного шута
Шрифт:
– Я попробую. – Акимов, повернувшись в Лизе, увидел в ее глазах одобрение.
– Вот и отлично! Знал, что не подведешь! – Яновский обнял его за плечи, потряс дружески. – А Елизавета Сергеевна тебе поможет.
– Вот только жаль, что все это скоро кончится. Жизнь не обманешь, – сказал он тихо в сторону Лизы.
– А вот судьбу можно обмануть, нужно только начать играть по ее правилам, – ответила ему шепотом она.
– Господи! Да я даже не знаю, как их зовут, – пробормотал он и отхлебнул воды.
– Тот, что пониже и попухлей, – Энцо Бучино, серьезный предприниматель. Высокий, молодой, ты, наверное, уже понял, – переводчик Эдик. А третьего я не знаю, да он нам и не
– А что я должен делать?
– Расслабься. Все идет своим чередом, и ты ничего не можешь изменить, все уже изменилось. – Незаметно для Акимова они перешли на «ты».
Обмануть судьбу! Легко сказать! Что значит – играть по ее правилам? Значит, плыть по течению и стать рабом, то есть фаталистом. Если суждено сгореть – не утонешь. Так? А вокруг уже крутилась новая жизнь, заглядывала в глаза и при этом имела лицо переводчика Эдика; хлопала по плечу, превращаясь в Энцо. Тревожили обрывки давних желаний, обид и растерзанное в клочья чувство вины, которое он никак не мог собрать воедино и понять, к чему оно относится.
И пошла, и понеслась, и закрутилась странная напряженная свистопляска бытия; мелькали лица и города, дни сменялись ночами так быстро, что он потерял им счет и перестал различать. Но это все было потом…
Из личных записок доктора. Отрывок № 2
Заозерка, 1912 год
Петя открыл секретер, написал мне записку, чтобы я объяснил всем его состояние, и просил прислать к нему пасечника. Когда тот пришел, он взял его за руку и повел в зимний сад. Там усадил на стул, с которого пасечник, не привыкший сидеть при барине, дважды вскакивал, и дважды тот его усаживал. Наконец, устав от борьбы, он грозно взглянул на старика, и тот затих на краешке стула. Тогда Петя и сам опустился напротив, в кресло жены, где любила она встречать зимние вечерние зорьки и мечтать в тишине и сумерках; вопросительно взглянул на собеседника и приготовился слушать. Я же затих за дверью и в небольшую щелку видел, как рассказчик теребил шапку.
Некоторое время он молчал, тоскливо вглядывался в темноту за высокими стеклами веранды. Потом, почти шепотом, со страхом сказал, перекрестясь:
– Уже поздно, батюшка, про дела такие рассказывать, вся бесовщина уши как раз навострила. Боюсь я! Да и матушка-барыня не отпета еще по всем законам христианским. – Он запустил пятерню в нечесаную бороду, замолчал, понурил голову. Потом махнул рукой: – Эх! Одно слово – ведьма она!
Я увидел, как Петр Николаевич нетерпеливо потряс его за локоть. И тот нехотя начал свой страшный рассказ:
– А что мертва, так это ж ихние ее жизни и лишили, видно, не потрафила в чем-то им матушка наша. И не дознавайтесь, барин! Загонят в петлю, сами не поймете как. Хитрые они. Хитрые да злые. Одно спасение – крест животворящий.
Он помолчал немного. Видел я, как мучается пасечник, как меняется его лицо:
– Первый раз увидел я ее на той самой полянке круглой, прошлым годом дело было. Как раз вот об это время, как раз перед праздником Ивановым. Улетел у меня пчелиный рой, искать я его пошел. Бывает, что улетают, но чтоб потеряться – никогда, всегда возвращаются. А этих нет и нет. Ну, искать я пошел. Да не подумал, что за день стоит, оказался самый бесовский. В такой и заплутаешь, и все про тебя забудут, словно сгинул ты и никогда и не был. Видения тебе показывать станут и завлекать ими в чащобу, в болота, где томление смертельное холодной лягушкой под сердцем шевелится.
Ну так и я плутал, все дупла высматривал, куда рой-то мой мог пристать. Припозднился. А про поляну ту бабы, что по грибы да по ягоды ходят, много чудес рассказывали, да я им не верил. Брешут бабы часто. А тут в сумерки уже вышел я на опушку и как увидел, куда забрался, страшно мне стало. Оказалось, угодил аж на Круглую орешковую поляну, в самое ведьмаческое нутро. Перекрестился да стал думать, что делать. Время позднее, заночую здесь, авось жив останусь. Ой! Неспокойно мне, батюшка. Может, завтра доскажу?
Но друг мой отрицательно покачал головой и сильно сдавил его локоть. Пасечник опять перекрестился и продолжал:
– В ночь ту теплынь стояла да светлячков видимо-невидимо. Светлячки да луна – ясно все видно, как на ладони. Залез я на дуб, что на опушке рос, нашел место удобное на ветках. И в самое время! Стали собираться бабы под дубом моим. И началось у них веселье. Смотрю, уже и парни среди них оказались. И пили, и плясали, и безобразничали друг с другом прилюдно. Сраму было много. А потом, Господи святы, – пасечник опять перекрестился, – из этого содому поднимается вдруг баба голая и восходит как бы на трон, который они вокруг пня смастерили, ветками, цветами украсили. На шее у нее украшение – золотые цепи с большим темно-синим камнем. И все перед ней ниц падали и всяческие уважения выказывали. Давай ей ножки по очереди целовать, а она их по голове все поглаживала, как котов. Тут луна вышла, полная, сильная, и увидел я, что баба та – наша барыня.
Я сидел ни жив ни мертв, только знай крест клал, и когда вдалеке вышла полоска зорьки нарождающейся да петухи на хуторе запели, да ветерок свежий подул, исчезли все сразу, в одно мгновение. Я на трясущихся ногах да с руками дрожащими, слез с того дуба да пошел восвояси. А у ручья вижу, наша барыня платочек свой полощет и ко мне обращается:
– Что рано так?
– Да рой, – говорю, – матушка, улетел. Не могу найтить.
– Не бойся, прилетит…
Я как стоял на тропе, так там и остался стоять. А она обтерла виски мокрым платочком и пошла в чащу, где и самой малой тропки-то нет. И рубаха на ней простая была, длинная да прямая. Как-то так она колыхалась, будто под рубахой этой и тела-то нет, так, фантазия одна. – И замолк.
Пораженный друг мой похлопал по коленке пасечника, кивнул: мол, продолжай, но пасечник угрюмо затих на краешке стула, боясь пошевелиться – нечего, мол, сказать больше, да и страшно больно. Некоторое время сидели они так, тихо и понуро.
Я, спрятавшись за дверью, в тягучей тоске думал, как трудно поверить в то, что пасечник рассказал, и чувствовал, как тот изнывал от смертельной тревоги и первобытной тоски, веря, что придется ему поплатиться за откровения. И как он был прав!
Петр наконец-то решил отпустить несчастного пасечника. Встал, взял его за руку и вывел в прихожую, я распластался в углу за дверью, и они меня не заметили.
Сам же Петя позвонил, тут же явился камердинер с бумагой, пером и чернилами, которому я до этого успел все рассказать и научил, как себя вести в подобной трагической ситуации.