Сердце и камень
Шрифт:
Все чаще хватался Федор за ветки, отдыхал. Но и останавливаться надолго нельзя. В лодке плещется вода, одежда намокла, холодит тело. Грести, грести, пока хватит сил! А их должно хватить до конца.
«Но ведь ты одолел только половину пути?
Вот так, распусти себя, поддайся отчаянию. Ты когда-то был крепче.
Вспомни
Вот тогда и застудил раненые ноги, потерял их...»
Но сейчас совсем иное. Просто лодка не слушается, просто не постиг всех тайн гребли. И — устал. Но он доплывет наперекор всему, доплывет!
Федор, стиснув зубы, гнал отчаяние прочь. Знал: стоит отчаянию добраться до сердца — и оно уже не отпустит. Высосет, выпьет все силы, обезволит и оставит в камышах. Это плавание — словно сама его жизнь. Против бури, против течения. И нужно плыть, ничего не поделаешь!
В лицо плеснул дождь, но вскоре перестал. И ветер как будто утих. Или, может, так кажется ему? Только почему на него падают камыши? Нет, камыши стоят, а лодка раскачивается на волне. Какая лодка? Это совсем не лодка, это люлька. Детская люлька с вырезанными на ней рыбками и зайцами. Мать раскачивает ее за веревочку и поет, поет про котика. Голос у нее мягкий-мягкий, тихий-тихий:
Ой, ну, люлю, коточок...«Разве можно помнить песню с колыбели? — удивляется Федор. — Это мама Василю поет...»
Плещется речка, плачет, как ребенок, ветер, заблудившийся где-то в камышах. А лодка плывет уже по течению и качается, навевая все новые и новые воспоминания...
..Ему тринадцать. Высокий милиционер в шинели с оборванными пуговицами — пуговицы пообрывал Федор, когда вырывался, — вывел его на привокзальную площадь, дал ему разгон коленом, а сам потопал обратно.
Федор бредет по длинной, в ухабах улице местечка, и в голове молоточками стучат невидимые цимбалисты: «Никодим убежал! Никодим убежал!»
Убежал Никодим, а его поймала милиция. Если б у него в кармане было хоть несколько рублей, чтобы взять билет на два-три пролета, он поехал бы вслед за Никодимом. Где же их взять, эти проклятые рубли? Может, украсть?.. А откуда ты знаешь, у кого они есть и где их прячут? А если поймают?.. Это не яблоки из Дерезиного сада. Кроме кавунов и яблок, он ничего никогда не крал. Лучше попросить...
Стыд спутывает Федору ноги, и мальчик едва бредет по мостовой. У этого? Нет — вишь, сердитый. А эта тетка, завидев его, вцепилась в кошелку обеими руками. У этого самого, верно, нет ничего: подметка хлопает и бычок дотягивает до самых губ.
У этого!
— Дядя, дайте... — А дальше слова застряли в горле, и он чуть не заплакал от стыда.
— Ты есть просишь, мальчик?
Глаза у дядька серые, внимательные, не злые.
— На билет. Я в Таврию...
— В Таврию? Это далековато. Кто же у тебя там?
— Брат. Он поехал вчера.
— А мать, отец где?
— Мать умерла, отец на заработках.
На глаза Феди навертываются слезы. Не от воспоминания о матери, его утомленная голодом мысль уже смирилась с маминой смертью, но она не может смириться с тем, что Никодима повез поезд на красных колесах, а ему придется возвращаться в село. Кто ему даст денег? Вишь, и этот дядько расспрашивает долго, придумывает отказ.
— Да. Далеко до Таврии, — говорит снова дядько. — Вот что я скажу тебе, парень. Пойдем сейчас ко мне домой, поживешь несколько дней, поколешь дрова и заработаешь себе на билет. Согласен?
Не совсем ладно такое согласие, но что поделаешь!
В дом к этому человеку попали они к обеду.
В большой комнате сидели за столом женщина и быстроглазая девочка с голубым бантом.
— Привел я вам дроворуба. — Мужчина долго вытирал у порога ноги, хотя на дворе было совсем сухо. И Федя тоже шаркал рядом с ним дырявыми сапожками по сшитой из кусков подстилочке.
— Наливай, Оля, и нам. А мы, Федя, пойдем тем временем руки помоем да и себя немного приведем в порядок. Я с работы, ты, — с поезда. Пыль далеких дорог... Как у поэта.
Или этот дядько очень хитрый, или немного чудной. Хочет, видно, чтобы лучше рубил дрова. Дал намылить руки пахучим мылом и полотенце подал белое, чистое. И тогда только повел к столу. Конечно, лучше бы ему просто дали краюху с чесноком. Он бы съел ее где-нибудь в хлеву на дровах, словом, на свободе. Потому что тут... Белая скатерка шуршит под рукой, даже боязно к ней притронуться, хлеб в диковинной тарелочке...
— Знакомься, Маринка. Это — Федя. А это, Федя, — Маринка.
Но Маринка надула губки, нагнула голову, наежив против него рожки бантика. А потом положила ложку и встала из-за стола.
— Не голодная, — сказал дядько. — А ты, Федя, ешь, а то дров у нас!..
Федору представились дрова горой, не меньшей, чем та, что у них под селом. И каково же было его удивление, когда он увидел в застенке восемь березовых бревен. Правда, потом еще подвезли... Их они перепиливали с хозяином, которого, как уже знал Федя, звали Петром Юхимовичем, за день — три метровки; и он, Федя, рубил их. А Маринка носила поленья в хату. Так он рубил и на второй, и на третий, и на десятый день. А вскоре и пилить стали вдвоем с Маринкой, когда возвращались из школы домой. Она уже больше не надувала губки, а смеялась и поднимала пилу так, что опилки летели ему прямо в лицо.
— Смотри, Маринка, насыплю опилок за ворот. Вот увидишь!..
И Федор протянул руку, но вместо опилок ощутил холодную воду.
Он очнулся в удивлении. Течение прибило лодку к зарослям, под густой бережняк. Сквозь разорванные ветром тучи проглянули звезды, осветили середину речки. Мокрой рукой Федор вытер лоб, лицо, огляделся. Возле самого борта белело что-то. Верно, лилия. Кущ поднял весло, опустил его в воду возле лилии. Но что это? Лилия вскрикивает, бьет по воде лепестками. Чайка! Федор подгреб ее к себе веслом, достал рукой. Безвольно свисло крыло, склонилась набок головка.