Сердце и камень
Шрифт:
— Разве только у нас так? — потер, словно от холода, руки Рева, — в Крутояровке председатель шесть раз продавал в кооперацию своему шурину центнер масла, продавал и покупал, пока не выполнил молокопоставку. Правда, к тому времени масло прогоркло, но его перетопили и со скидкой продали людям. Вот это были убытки!.. А наши колхозники получили из яиц чудесную закуску к самогону.
Эти последние слова ни у кого не вызвали улыбки. Павло нахмурил брови, и Рева докончил уже серьезно:
— Государственный план — в первую голову. И мы его выполнили. Мы государству не причинили убытка.
— Нет, причинили.
Павло поспешил
Рева тоже промолчал. Ему и хотелось бы поддеть острым словцом этого человека, который хочет судить о блюде, какого сам никогда не пробовал, однако он по-своему истолковал нежелание Павла продолжить этот спор: «Выскочил этот сейчас, а поговорят с ним наедине, он и умолкнет. Братья ведь...»
Совещание закончилось сухо и официально. Напоследок распределили поручения: Олексе — шефство над клубом, Федору — агитатором на ферме, конечно, по его доброй воле.
Павло пообещал отвезти Федора домой и должен был теперь сдержать свое обещание. Олекса тоже сел в телегу. Ехали молча, деля на троих тяжкое молчание. Большая часть его выпала на долю Федора.
Зачем было вмешиваться? Теперь Павло сердится на него.
«И разве тебе не все равно? Для чего травить сердце себе и другим? Три или четыре ящика яиц! Что они значат? Для того ли ты оставил одни заботы, чтобы приобрести другие, мизерные и никчемные? Никчемны все заботы, и большие и малые. Человек терзает и разрывает ими свое сердце на части, подрывает здоровье, тешит честолюбие, а потом оглянется и пожалеет. Ведь жили же когда-то на свете люди, которые строили себе памятники, пирамиды, а на что им все это? Думали, что они счастливее тех, кто пас стада на широких лугах и любовался высоким небом. Ой, так ли это?
Но были и есть совсем другие люди, которые всю жизнь строили светлые жилища, прокладывали дороги, ковали своим детям светлую долю. Хотя порой они только носили кирпич на стройки. Но они ложились спать с чистым сердцем и спокойной совестью».
— Павло, чего насупился? — Федор одним ударом решил разбить молчание. — Не хотел я вмешиваться в вашу яичную проблему. Да...
— Тем, кто не знает, такие вопросы на кушетке или в садике за кваском куда как легко решать, — кинул он камешек в Федорову заводь. Его больно задели слова Федора на заседании, хоть он и не совсем понимал почему. Ведь сам настаивал, чтобы вынести этот вопрос на общее собрание. Федор его поддержал — и царапнуло что-то по сердцу. Может, потому, что именно Федор вздумал судить Павла, а может, потому, что на людях. — В книжках это тоже просто... Недальновидный председатель, не живет интересами колхоза... Ты запишись в нашу библиотеку, нам только такие книжки и присылают! — Павло хлестнул кнутом жеребца.
— Уже записался. Но такие читать не люблю, — не поднял камешка Федор, поэтому говорил, обращаясь уже больше к Олексе, довольный, что нашел рычаг, которым можно перевести на иные рельсы весь разговор. — Они как кислицы: оскомину набивают. В некоторых наших книжках очень много скотского рева и очень мало человеческого голоса.
— А про любовь так и совсем... — вставил Олекса.
— Мало и настоящей любви. Никто мне за последние годы не признался в любви. И если хотим что-то услышать, снова идем к тем же старым знакомым: Анне Карениной, Аксинье...
«Что за разговор был у них с Мариной? Не из-за нее ли это он сегодня на меня?.. — размышлял Павло. — Хорошо ему мудрствовать, полеживая в холодке! — Спохватился, дернул вожжи. — Нашел, кому позавидовать! И что он теперь...»
А все же какой-то червячок шевелился у Павла под сердцем. Никому и никогда он не сознается, что побаивается Федора. Побаивается его всю жизнь. В детстве спокойный, кроткий Павло остерегался колючего, упрямого Федора, который даже старшим не давал спуска и мог драться до крови. А потом, женившись на Марине, опять старался избегать Федора, как призрака, в которого хоть и не верят, а все же обходят те места, где, по слухам, его видели.
И вот теперь оказалось, что призрак этот жив. И все такой же, каким он его помнил, — упрямый, резкий. Павло зол на свой страх, а еще больше на самого Федора. В нем вдруг проснулось что-то колючее, ядовитое...
И хоть мало интересуют его эти книжки, но он роняет наперекор:
— Без проблем нельзя... Чтоб только верно их...
— Чтобы вот таких как можно меньше. А уж если хватился за какую, не виляй, не толкай людей в дерезу. Смотрел я недавно пьесу. И как же там выглядели эти проблемы!.. Вот вы сегодня о запчастях говорили. Гусеница — три тысячи стоит, для грузовика — тысячу. Что это, по-твоему, значит?..
—Ну что... Эртеэс нас поедают без приправы...
— В чем же закавыка?
— А вот в чем: техника под дождем. У колхозов нет ремонтных мастерских. Тракторов много ломается. Заводы тоже не успевают. И не каждый колхоз может покупать тракторы по таким ценам... А ведь они у нас постоянно в ходу, словно танки, которые в бою с утра до ночи.
— Вот видишь! Все, кроме того, что говорит автор. А он говорит — это хорошо, ибо деньги идут в государственный карман,
Федору не приходилось покупать запчастей, они были где-то далеко от него, но его разбирала досада на драматурга. А если бы плановики из государственных органов поверили таким писателям, тогда что — повышай цены на запчасти?!
— Вы жалуетесь, ссоритесь, а писали куда-нибудь, сказали об этом кому-нибудь?
— Пиши уж ты. У меня и без того хлопот хватает... Приедет комиссия, походит, попьет твоей водки да потом на тебя же еще и напишет... Побежишь от волка, попадешь на медведя... — Павло деланно вздохнул. — Вот видишь, ругал ты коровьи и металлические романы, а в разговоре и сам то и дело к коровам да к металлу возвращаешься. Потому что такова жизнь. Она — и в литературе.
— Ты меня софистикой, как горшком...
— Сам под него залез... Тпр-ру! Приехали.
Едва успели они с Олексой слезть с телеги, как Павло гикнул, резко повернул повозку, так что даже оглоблей шаркнул по соседскому тыну.
Грохот телеги разорвал ночную тишину, но он еще не успел затихнуть, как о нем уже забыли. Это сама ночь заметала следы за Павлом. В хате света не было, да им и не хотелось сейчас в хату — присели во дворе на лавочке. Сидели молча, прислушиваясь к тишине. Олекса впервые слушал ее так близко.
Ночь окутала долину. Тихо брели куда-то по пригорку березы, робко прячась за темнотой ночи. Из-за тучки укоризненно покачивал им лысой головой месяц, и они останавливались пристыженные. Но стоило только скрыться лысине, как они снова отправлялись в свой путь. Взгляд Олексы, как заметил Федор, то и дело устремлялся на соседний двор.