Сердце и камень
Шрифт:
— Кого она стреляет?
— Коршунов, кобчиков, — старалась оправдать сестру Оксана.
А та, видно, и не нуждалась в оправданиях, плескала веслом и убаюкивала песней темные камыши:
Стали музиченьки чардаш грати, Стало мi серденько вболiвати. Нiхто не заплаче, нi отець, нi матка, Тiльки ж бо заплачуть три дiвчатка.
— Любит она песни верховинские. Пластинок накупила. И сама как верховинка. Только
...Не ошиблась Яринка. Они и впрямь вернулись без цветов. Потому что поначалу собирали только поцелуи. А когда опомнились, вечер уже окутал их мягким крылом и спрятал от их взоров цветы. Да они и не жалели об этом...
— Поедем, а то еще заблудимся, — наконец высвободилась из объятий Оксана.
На широком плесе выскользнул на лунную дорожку месяц и поплыл впереди лодки, как в сказке. А разве не из сказки его Оксана с гордой, как у королевы, головкой. Нитка бус переливается на ее белой шее...
Опьяняющий запах сена туманил мозг. А лодка плыла и плыла по течению... Олекса сложил весла, пересел к Оксане на сено. Лодка покачнулась, и они едва не перевернулись.
— Оксана, ты сейчас как речная русалка.
— Тогда остерегайся: защекочу...
— Попробуй...
Его губы упругие, горячие... И она сама тянется к ним. Сладостная нега дурманит рассудок, неизведанная истома разливается по телу.
Охваченные дивным трепетом, дрожат над ее головой звезды, а иногда вдруг срываются и падают прямехонько в глаза Оксане.
Лодку прибило в камыши.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Тихо, без шелеста, падает тяжелая дубовая стружка. Хоть и одной рукой, а работает Василь споро, и рубанок будто сам бегает по гладкой доске. Стружка стружку догоняет, и не сразу поймаешь глазом, где кончается одна и начинается другая.
А в голове Федора дума догоняет думу. Печальные воспоминания надувают над ним свои черные паруса, острая горечь точит сердце. И вот уже оно как ноздреватый комок снега в мутном весеннем потоке.
Василь кладет фуганок, берет топор.
— А ну, подержи!
На миг Федор как бы просыпается. Но через мгновение снова уходит в свои мысли. Василь делает крест отцу. Нельзя не выполнить последнюю волю отца. Дед сам посадил когда-то этот дубок, а отец подпиливал и обрубал на нем сухие ветки. Этот дуб — память рабочим рукам.
Василь пошел на работу, а Федор устало поплелся в тихий вишняк. Задумчивые вишни, дремотная прохлада... Но от беспокойных мыслей не спасешься и здесь. Одинокий человек всегда окутан мыслями, как одинокая степная груша паутиной в дни бабьего лета. Да, он — одинокая степная груша. Если бы жил отец!.. Порой выплывает какое-то слово, а сказать его некому. И не известно, для кого жить. Может, взять из детдома малыша? Бедового, остроглазого озорника. Вырастет, татом называть станет. Татом... Но как его вырастишь ты, калека?...Тебе самому нужна нянька.
Мысли отлетели внезапно, вспугнутые густым баском:
— А-а, вон ты куда спрятался! Здоров! А я под навесом ищу. Что ты там тешешь-строгаешь?
Глубже залегли тени в уголках Федоровых глаз, да Павло не дал им собраться в тучку. Он и сам смущен своим вопросом.
— А я как раз за тобой. Едем в контору, на собрание партийное. Ты ведь теперь у нас на учете. Назад привезу — не сомневайся.
Пока Федор собирался, кое-как вязали разговор. А только тронулась телега, тронулась с места и беседа. Про село, про колхоз. Они оба боялись молчания. Чувствовали себя так, будто поймали друг друга на каком-то злом умысле, поймали, а сознаться не хотят. Протянулся между ними крепкий канат, и ни одному не переступить его. Канат этот — Марина. В тот день, когда Федор узнал, чьей женой она стала, он ужаснулся предстоящим встречам с Павлом. Но смерть отца сделала его равнодушным и к этой мысли. Он вырвал ее из своего сердца. И что ему до того, чья она жена? Такая она и теперь, какой была когда-то? Любит ли она Павла? Но почему это так его тревожит?
Вопрос этот крепко прирос, как губка к дереву. Федор даже не догадывался, что ищет на него ответа.
Контора колхоза — в бывшей поповой хате. Прикрыв сиренью обветшалые бока, она оперлась на вяз, чтобы не упасть.
— Клуб новый построил, сельмаг и контору скоро поставлю, — извинялся и похвалялся Павел, — как вехи новой жизни, чтобы помнили.
— Ты так, словно памятник себе...
Павло резко осадил вожжами жеребца.
Это скорее было не партийное собрание, а беседа близко знакомых людей. Кроме Федора и Павла, присутствовали еще двое коммунистов да Олекса, кандидат партии. Олекса — человек новый. Федор, новый и непричастный к колхозу, молчал, а те трое советовались про жатву — отмечали галочками отремонтированные тракторы и комбайны, прикидывали нормы, обсуждали, какие вопросы надо вынести на общее собрание.
Федор и сам не заметил, как вклинился в беседу. Заместитель председателя (он же одновременно и парторг) Рева и Павло своим полушутливым спором втянули его в разговор. Федор даже не понял бы, о чем речь, если б не вспомнил, что ему говорил Василь. Из его красочного рассказа узнал Федор, что в начале этого лета колхоз недовыполнил план на птицеферме. И тогда председатель привез из области, из магазина, пять тысяч штук яиц и сдал их в кооперацию, в счет обязательных поставок. Месяц в селе вкусно пахло яичницей на сале: колхозники угощали ею и председателя. Но нашлось несколько человек, которым эта яичница пришлась не по вкусу, и они стали подсчитывать скорлупу — убытки. А убытки, по словам Василя, составляли немалую сумму.
— Яйца купили у государства и ему же продали. За скорлупу же заплатил колхоз, то есть люди. А они и рады, — подтрунивал Василь.
Теперь Павло между всякими мелочами в «текущих» делах предложил включить в список расходов, которые должно было утвердить собрание, и расходы по закупке яиц. Рева возражал — ведь эти расходы уже утвердило правление и не нужно вытаскивать такое дело на люди. Павло ответил, что он никого не боится и хочет, чтобы все было законно. Вот тогда в разговор вмешался Федор. Он поддержал Павла и добавил, что колхозники должны знать правду об этой покупке. Он не знает, насколько законна была сама операция, но что колхоз понес экономические убытки, это уж наверняка.