Сердце и камень
Шрифт:
Однако руке Федора на Василевом плече неуютно.. И он быстро отводит ее.
Ну и пусть!..
Только почему пала таким камнем на душу Федора эта черствость брата?..
Не ищи беды, она сама тебя найдет. Горе забрело на Кущево подворье и поселилось там. Как-то Федор возвращался от криницы — копал ее один, поп почему-то туда почти не наведывался, — а навстречу ему, не разбирая дороги, спешила Яринка.
— Дядя Федор... С дедом Лукой... Привезли его из колхоза на подводе. Поднимал
Яринка бежала к дяде, потому что ей казалось, именно ему больше, чем другим, светятся лаской глаза деда. Может, он жалеет дядю? Ей самой его жаль. Такой здоровый, умный, а калека. На нее дед цепляет множество прозвищ. Но Яринка знает, это от доброты. Дед балует ее. Яринка ему иногда рассказывает такое, чего не скажет даже отцу и матери. С дедом они ходят по грибы, он часто берет ее на речку, когда выезжает вытряхать верши. А то по дрова или за сеном. Он всегда требует, чтобы ехала с ним именно она, а не Оксана или мать.
Старик лежал на деревянной кровати, увязшей ножками в глиняном полу, смотрел в потолок. Он один знал, что с этой кровати ему уже не встать. Подстегиваемые повседневными заботами и постоянной нуждой мысли и теперь продолжали кружиться вокруг житейских мелочей. «Не забыть бы сказать Одарке, чтоб купила поросенка. Осенью заколет. Федора надо кормить посытнее. Скотный двор пускай продадут, зачем он им? А хату на эти деньги подремонтируют к осени...»
На скрип двери повернул голову.
— Ты, Федя?
— Я, тату. Что это с вами? — старался говорить бодро, а взгляд тем временем встревоженно бегал по отцовскому лицу. — Приболели немножко. Ничего, поправитесь.
— Эх, сынок, уже я поправлюсь попу в кошелек.
За окном сверкало солнце. Перед хатой цвела липа, вокруг нее звенели пчелы. Шелковицу, что росла напротив окна, облепили ребятишки. Они качались на ветвях, их веселые личики перепачканы соком ягод. А Лука умирал. Это уже понимал не только он, но и Федор. И так близко, почти рядом — пчелы, липовый цвет, дети на шелковице, и — смерть, дыхание которой остро ощутил Федор, и от этого чувства у него все содрогнулось внутри...
Дед Лука долго, не отрываясь, смотрел на сына, а потом тихо, так, что Федор еле расслышал, проговорил:
— Нагнись, сынок. Положи голову вот сюда.
Необычной была эта просьба отца, но Федор исполнил ее. А тот своими заскорузлыми пальцами стал ласково гладить жесткие волосы сына, и в уголках его глаз заблестели слезинки.
«Я тебя никогда прежде не ласкал, сынок. Прости меня...»
— Прости меня...
— За что вас прощать, тату? Не вы, а доля ваша пускай прощения просит.
«Мне было двенадцать лет, когда умерла мама. Он тогда бродил по заработкам. Мы не могли дождаться его, и вместе с Никодимом упросили тетку взять к себе Василя, а сами отправились в люди».
— Я ведь так любил вас! Ночами вы постоянно снились мне. Просили: «Накорми нас». И у меня уже был хлеб...
«Мы с Никодимом сперва ходили по селам, а потом решили уехать в Таврию, где, по рассказам, хлеба было вдоволь, много скота и мало пастухов. Проехали три станции, а на четвертой за нами погналась милиция. Никодим убежал, а меня поймали».
Тихо шепчет отец. А память Федора выдергивает из беспорядочной груды событий все новые невеселые воспоминания. Недолго довелось Федору прожить возле отца, но его душу он читает сегодня, как чертежи, которые сделал сам. Сорок три сенокоса провел Лука на лугах, косить пошел с пятнадцати лет. Видел и непогоды, и засухи, и урожайные годы.
Всегда он был кротким. Жалел всякую живность и понимал ее. «Слышишь, что шмель говорит: «Жни-и, жни-и, жни-и!..» Грамоте учился в поле. Черную книгу мережил зернышками-буквами, а прочитывал рядами-окосевами... И неизвестно, кто к кому крепче прирос: земля к деду или дед к земле. И поле, и лес, и луг знали его. Ежегодно весной он отправлялся проведать дальний сенокосе — Смоляж, где стояла его клуня. Эта клуня оставалась и при колхозе, и он так же ходил на колхозный сенокос. Приоткрывал в клуню дверь, кланялся в пояс: «Здравствуй, клуня». И снова: «Здравствуй, клуня». И еще раз: «Здравствуй, клуня». Ему казалось тогда, что и клуня сгибает в поясе свои толстые, натруженные сохи. А больше всего старик знал работу. Он никогда не отдыхал в поле в летнюю пору. Опершись на рукоятку косы, он вынимал из-за пазухи краюху и проворно жевал ее, оглядывая новую полосу.
Рука, ласкавшая голову сына, становилась все слабее и слабее. Наконец старик устало опустил веки и заснул. Дышал тихо, неровно.
Федор, прислушиваясь к его дыханию, ощутил, как что-то защекотало щеку... Эту свою ласку, эту любовь отец пронес в себе по всем нивам и полосам. А он, сын... Посылал переводы, раз или два в год — поздравительную открытку, где в нескольких, начертанных казенной рукой строках — глухие слова: «Жив, здоров». Он никогда не сказал отцу нежного слова. То ли грозная война выгрызла такие слова из сердца, то ли расстояние поглотило их. Ему казалось, что так будет всегда: старая хата в Голубой долине, высокая груша над хатой, и он, его отец, каждую осень станет собирать спелые, желтые плоды. А вот сейчас они падают на траву, и некому больше их собирать...
Федор вытер рукой щеку, вышел из хаты. Побрел через огород, лугом, по пути срывая васильки, дикую мяту. В голове пустота, тупая боль... Человек частенько глубокомысленно философствует о смерти, пока не увидит ее поблизости от своего двора...
Вернулся домой с большим пучком цветов и трав в руке.
Шагнул в калитку — и словно слепая пуля пресекла его путь, будто молния пронзила сердце. На скамье крыльца сидела Марина. В деревенском, темного цвета, платке, на коленях — чемоданчик с врачебными принадлежностями.
Выходит, не зря вещало сердце и мысли так неотступно вращались вокруг Павловых слов. Марина!.. Бывшая его, а теперь Павлова жена. Да, да!.. Чему ж тут удивляться? Они знали друг друга, он сам познакомил их.
Она слегка побледнела, и по ее руке прошла мелкая дрожь. Хотя она уже знала о его приезде и была готова к этой встрече, глаза ее были широко раскрыты, словно призывали на помощь весь свет.
— Здравствуй...
— Здравствуй! — И не сдержался. — Ты?!.
— Чего ж тут удивляться? Сам когда-то не скупился на похвалы Новой Гребле, вот мне и захотелось побывать здесь. — Слова прежней легкомысленной Марины, только сейчас казалось, что не она их произносит. И ей самой стало неловко за них. — С Павлом приехала.