Сердце и камень
Шрифт:
И боец заплакал. От радости, от горя, от страха.
Что-то незримое, но непосильно тяжелое, упало всем на плечи, оно давило, склеивало суровым молчанием уста. В глазах — колючая настороженность, ожидание.
И только одни плечи не согнуты, только одна пара глаз, светлая, спокойная, — шофера полуторки.
Ба! Еще одни глаза ничего не заметили. Лейтенант стоял перед майором по команде «смирно» и докладывал по всем требованиям устава:
— ...к лесу. Там — дорога, по ней уже прошли наши колонны. Разрешите собственное соображение: по ржи надо пустить вперед грузовики. Они проложат
Майор молчал, и лейтенант тоже умолк в смущении. В тишине слишком громко стучал в моторе ключом шофер санитарки. Кто-то громко вздохнул. И этот вздох словно бы пробудил майора. Он тряхнул головой, круто повернулся и быстро зашагал к переднему грузовику. Глаза широко открыты, будто увидел что-то необычное, от уголков рта, глубокими складками, — решимость.
Шваркнула ручка, лязгнул борт. Большой, обернутый розовой бумагой вазон с треском хряпнул об дорогу. Олеандра накренилась, плюхнулась огненно-красными цветами в пыль. За вазоном брякнулось на обочину трюмо, полированным боком легко сплыл шкаф. Женщина в платке испуганно прижимала белого пуделя к груди, стискивала в трусливом молчании бледные губы.
Майор спрыгнул на землю, крикнул беженцам, испуганной стайкой жавшимся за мостом:
— Садитесь! Быстро! — И через плечо: — Всё. Сжечь машину и мост.
Бойцы загомонили, засуетились. Побросали в машину узлы беженцев, обложили сушняком полуторку, полили бензином мост. Кто-то даже пошутил, подсаживая в кузов акушерку.
Пышноусый, уже последнего призыва боец, подойдя к Григорьичу, хлопнул его по плечу:
— Везучий ты! — И к бойцам: — Просто воскрес человек...
Шофер подал в кузов пулемет и неожиданно засветился широкой, лучистой улыбкой:
— Двое воскресло!
— Эй! По машинам!..
Взревели моторы. Бойцы прыгали уже на ходу. Передний грузовик миновал санитарную машину и свернул в жито.
Моторы гудели тяжело, но ровно. Их гул все отдалялся и отдалялся, и уже он отзывался комариным звоном...
А над дорогой — снова немая тишина. Налетел с поля ветер, крутнул сивой чуприной дыма над мостом — и вдруг, заметив во ржи широкую просеку, метнулся, побежал, любопытный, по ней к лесу.
Дорога осталась пустынной, только возле моста, поперек нее, лежал в пыли пышный цветок. Большая мохнатая тень прикрыла его от солнца, но цветок, раздавленный колесами, умирал.
А полем, над проложенной машинами просекой плыло нивами к лесу ясное, прозрачное облачко…
Страх
Машина рвет километры, подминает под себя дорогу, но та вздымается буграми, падает оврагами, пытается сбросить со своей серой спины быстрое цепкое существо. Машина вздрагивает, как загнанный конь, вибрирует кузовом.
— Ой, остановите, ой!.. — стонет Надийка.
Она чувствует через пальцы, как дрожь сотрясает тело отца, как в ритм с бегом машины стучит его сердце — быстрее, быстрее, и видно, что ему уже не поспеть за этой дорогой. Лицо отца посерело, словно высохшая земля, а кончики пальцев похолодели, как лед.
Да и ее собственное сердце изнывает от боли, отчаянья, страха. Эта ночь выпила из него последнюю силу, а дорога расплескала последнюю надежду. Отец уже давно чувствовал себя плохо. Дважды ему делали операцию, но и после первого, и после второго раза осколок оставался под сердцем. Отец боролся с болью, бодрился, скрывая свои страдания перед ней. Но в эту роковую ночь... Она просила его не выезжать из Киева. А он уговаривал: здесь недалеко, сколько уже лет не ступал он на родной порог.
В маленькой, заброшенной в лозняках деревушке — только фельдшер. Но и его не было: уехал в гости.
Она едва дождалась утра. И чуть забрезжил рассвет, побежала в соседнее село, в бригаду, чтоб вызвать карету «Скорой помощи» или найти машину. Вот тут и попалось ей это такси. Она молила, заклинала шофера поехать в Песчаные лозняки. Она вдвое заплатит за пробег. А потом торопила, выпрашивая у водителя каждое деление километровой шкалы:
— Быстрее, быстрее!..
А теперь вдруг молила о противном.
О, если бы только могла, она за каждое мгновение отдала бы год своей жизни! Если б могла, она через эти бы пальцы выпила до дна, перелила в свое сердце и эту страшную дрожь, и боль, и муку!.. Ее отец, ласковый и добрый, правдивейший в мире татко!..
— Ну... Еще капельку, — умоляла она маленькое, продолговатое зеркальце.
А оно на миг прояснялось и сразу же снова пряталось в дымовом облачке. Шофер тоже нервничал. Жевал папиросу, барабанил кончиками пальцев по гладкому, отполированному до блеска рулю.
И зачем он согласился? Он и так за время ночного дежурства устал от баранки. Да еще тот жмот попался: «Подкинь до Троянов: в долгу не останусь», — прищелкивал пальцами. А потом сунул бумажку по счетчику, словно кукиш показал. Теперь вот эта. И спать хочется. А ехать еще через весь город — в Печерский район. Потому что никакая другая больница не примет. А тот — губы синие. Девка тоже пообещала. Только разве он их не знает. Начнет голосить — и пропали деньги. А те, всякие... Попробуй стребовать, обзовут. «Не по-человечески». А ему это — по-человечески? Он и так рискует: шоферам такси запрещено возить больных. Если б еще риск окупился... А больной... все же пожил на свете — знает... И подсказал бы, чтоб деньги — наперед...
Протер рукой стеклышко, присмотрелся: веки больного сомкнуты, дыхание неровное, тяжелое...
— Девушка, слушай... Спешу я, так чтобы того... значит, не стоять там... Кругло — красненькую.
Девушка бережно опускает пальцы отца, шарит руками по карманам плаща, жакетки. Побледнела с лица, просительно выгнулись брови.
— Забыла. У нас дома отдам... — заговорила она, испуганно вглядываясь в лицо отца: не слышит ли? Кажется, не слышит...
А Степан Кириллович слышит и не слышит. Он слышит!.. Его память не убаюкали годы. И воспоминание раненым голубем падает на его сердце. Он как бы снова бредет сквозь то утро. И видит всё, как тогда. Как сегодня...