Сердце и камень
Шрифт:
— Ну! — Дядько Столяр оглядывается, отступает в сторону. — Вон туда, прямо!
Он говорит еще что-то, но я уже не слышу, так как в тот же миг мамина рука легонько подталкивает меня в плечо.
Мы с Миколой хватаем Оленку за руки, пригибаясь, бежим к реденьким кустам. Оленка не вырывается: наверное, думает, что с нею играют. Я не оглядываюсь назад, не смотрю и по сторонам. Слышу, как шуршит трава, как позади всхлипывает на ходу Надя. Ракиты хлещут по лицу, но мягкий торф будто отталкивает от себя наши босые ноги. Кора тут твердая и крепкая. Раньше, когда мы хотели покачаться, мы шли дальше, за кусты, и там «гнули колесо». Бегали по кругу до тех пор, пока торфяная корка не начинала выгибаться и подкидывать нас. А однажды «колесо» раскачалось и проглотило Никишу, который как раз вытанцовывал
— Хальт!
— То не нам — деду, — выдыхает Микола.
— Хальт! Хальт!..
Короткая автоматная очередь вспарывает тишину над трясиной. Только свиста пуль не слышно. После длинной паузы — снова очередь и несколько одиноких выстрелов. Тонко, обжигающе зашипели пули. Но через несколько шагов густые шапки ракит и болотного зелья, они сомкнулись позади нас, словно волны. Грудь у меня горит. Кажется, там бушует пламя. Не только Надя и Сергейка, даже Сашко обогнал нас и петляет впереди. Оленку мы волочим по траве. А ноги все тяжелеют, будто прирастают к земле, и пламя в груди разгорается сильнее и сильнее... Я уже совсем намеревался было присесть на кочку, но в тот же миг в спину мне ударило грозное металлическое урчание. «Что это?»
— Танк. Вот он, за нами. Беги!.. — Микола схватил Оленку на руки и побежал к кустам.
Я едва поспевал за ним. Уже меньше, чем в гонах от кустов поравнялся, побежал рядом. Меня будто толкало в спину лютое дребезжание, которое все нарастало и нарастало... Сергейко, Сашко и Надя с разбегу нырнули в кусты.
И вдруг... Я не слышал выстрелов. Я даже не понял в тот миг, что произошло. Микола как-то странно, широко подпрыгнул и перекатился через голову, перекинулся на бок и, поджав под себя ноги, застыл. Я его толкал, тянул за рукав, но он не отзывался. И только тогда я понял, что Микола убит. Ужас охватил меня... До этой минуты я всегда и во всем полагался на Миколу. Он меня и на улице защищал и дома всю вину старался взять на себя. Я и побежал потому, что побежал Микола. А теперь...
— Микола! Микола! Микола!..
За ревом танка, за биением собственного сердца, опаленного жалостью к брату, я не слышал, как плакала Оленка. Я видел только ее искаженное ужасом лицо. «Ведь Микола нес ее!» Я попробовал поднять ее на руки — и не удержал, упал. Не знаю, сознательно или бессознательно, а дальше я ползком пятился к кустам и тянул за собой Оленку. Наверное, меня вела одна мысль: «Там, в высоких густых кустах, — спасение». Хотя в действительности спасения там не было. Танк ломал кусты, как солому. Вот он уже совсем близко. Испуганно дрожит подо мною земля, приникают к земле высокие травы. Еще минута, еще мгновение... Вот он уже повис стальным брюхом над мертвым Миколой... А сейчас и нас...
— Мамочка!..
Я зажмурил глаза. Но в последнее неуловимое мгновение успел увидеть, как из соседнего куста выметнулась растрепанная тень. Или это мне только показалось: может, ту тень вызвало мое напуганное воображение. Я услышал взрыв, ощутил, как качнулась земля, высоко подкинув меня вверх.
А когда раскрыл глаза, впереди меня испуганно качались ракиты, шипела, фыркала, пенилась ржавой мутной водой студенистая трясина...
Около двух недель провалялся я тогда в горячке. И еще долго-долго болел. Только через несколько месяцев по слову, по два узнал я доподлинно то, что произошло за плотиной. Тот взрыв всколыхнул и людские сердца. Люди бросились врассыпную, под пули, под штыки. Спаслось меньше половины. В братской могиле — дед Калита, и дядько Столяр, и моя мама... Сердце вещало мне тогда... Я навеки запомнил прощальное прикосновение ее руки. Она знала, что та ласка — последняя...
Сашкову мать похоронили тоже возле плотины, отдельно от других.
Осенью из лесу возвратился мой татко. На старом дворовище, на пепелище мы выкопали землянку. Втроем: татко, я и Сашко. Он стал моим братом. Втроем мы всегда ходили и к братской могиле за плотину.
Я больше никогда не ступал на Топель. Да и луг весь заболотился, стал совсем непроходимым. И только этим летом осушили его.
И вот через много лет я стою на краю ямы и бреду печальными воспоминаниями по травам, по которым бегали мы некогда маленькими ножонками. На дне ямы чернеет что-то. Кажется, гусеница от танка. Я закрываю глаза, и то далекое утро снова врывается в сердце. В одно мгновение — все, до последнего взрыва. Та тень была не марево. Танк и в самом деле кто-то подорвал. Но как тот человек очутился на болоте? Почему?..
Я медленно иду к ольхам. Вот здесь, на этом месте, лежали мы с Оленкой. А оттуда... Да, тень выметнулась оттуда. Три ольхи сплелись кронами над тем местом.
Трещит под ногами сухой валежник, шуршат опавшие листья. Почти невольно сдвигаю их в сторону. Сухие ветки, черные корни, ракушняк... А что это?! Почерневшая, окостеневшая палка? Нет, что-то металлическое. Уже руками разгребаю землю, вытаскиваю из-под земли винтовку. Палочкой счищаю грязь. Винтовка какая-то необычная, размером меньше карабина. Почему-то вздрагивает мое сердце, бьется испуганно, громко.
Наверное, его растревожило воспоминание там, возле танка. Или иное воспоминание? «Где? Когда?..» Коротко проскакивает искра. Еще! Еще!.. И вдруг вспышка: он! Маленький итальянский карабин мушкето. Его примерял к плечу Микола. Оружие дядька Терешка — Сашкового батька. Значит, это он нарушил партизанский наказ.
С карабином в руках выхожу на солнце. Кругом зной, а меня за плечи трясет холод. Ступаю на край ямы.
Сашко уже отцепил танк, широким металлическим лбом бульдозера подвигает к яме земляную гору. Сашко что-то показывает мне жестами, смеется. Последние дни он часто смеется без всякой причины. Наверное, потому, что смеется Оленка. Но вот сейчас я все скажу ему, и он... Я смотрю на него, на Оленку, на солнце, что лебедем плывет над лесом, и зажмуриваю глаза. Что-то круто, болезненно переворачивается в моей душе.
И вдруг я раскрываю глаза, широко размахиваюсь, швыряю винтовку на дно ямы.
Ее прячет под собою земляной вал.
Ядовитый цветок
— Эй, там! Грузовик! Чего встал? Проезжай!
Мост был узким — двум машинам не разойтись.
— Оглох, что ли? Давай трогай!
Из-под старой полуторки, преградившей путь, выглядывали босые ноги. Левая нога неторопливо почесала ногтем большого пальца правую, затем обе уперлись пятками в изгрызенный шинами настил моста, и с другой стороны, из-под помятого крыла, вынырнула голова в каске. Шофер неторопливо поднялся, вытер рукавом пот со лба. Это был немолодой человек, худощавый, с лицом, перерезанным шрамом, — уже тертый и мятый судьбой. Первое, что бросалось в глаза при взгляде на него, — усталость. Серой пылью въелась она в лицо, синими подковами залегла под глазами, полными безразличия, ссутулила плечи.
— А ну, съезжай быстро!
Усталость, видно, сделала равнодушным и голос.
— Видите же, поломалась...
Стоял ни «вольно», ни «смирно», а просто так, как стоят утомленные люди, размазывал по щеке грязные пятна мазута. В разорванной на груди гимнастерке, отбеленной ненастьем и потом, в потертых, с отвислыми карманами (гайки, ключи пооттягивали), подвязанных выше щиколоток галифе. В каске и — босой. Каску, видно, надел, готовясь к ремонту. В руке он держал домкрат.
Видимо, эта каска, эти босые ноги и сбили с толку командира, который стоял на крыле грузовика, держась за открытую дверцу кабины. Машин с той стороны — две. Над кузовом задней ровными рядами — зеленые фуражки красноармейцев. На передней, кроме большого металлического несгораемого шкафа, — обычный полированный шкаф, трюмо, чемоданы, узлы. У заднего борта — большой, как дерево, комнатный цветок. Мотор машины работал, и тяжелые красные гроздья на ветках дрожали мелко, испуганно. Под цветком, в его косматой тени, в высоком кресле с причудливо выгнутой спинкой, — женщина, прижимавшая к груди белого комнатного пуделя.