Сердце моего Марата (Повесть о Жане Поле Марате)
Шрифт:
До сих пор я никогда не видел Робеспьера вблизи.
Он произвел на меня не очень приятное впечатление.
Маленький, хрупкий, тщедушный, он держался с подчеркнутым достоинством. Движения его были размеренны, но размеренность эта нарушалась частым непроизвольным подергиванием плеч. Лицо его, бледное и несколько испитое, покрытое следами оспы, тоже временами подергивалось, что указывало на болезненную впечатлительность и нервозность. Впрочем, Робеспьер больше ничем не выдавал этих своих качеств. Его светлые глаза пристально смотрели на собеседника, ничего не выражая, абсолютно не давая возможности понять его внутренних чувств и впечатления от ваших слов; только бледность его, от волнения, увеличивалась еще больше. Одет Робеспьер
Я тогда же подумал, что этому аккуратному и несколько чопорному господину, вероятно, не понравились растрепанные волосы Марата и его сильно потертый костюм.
Разговор поначалу никак не мог завязаться. Робеспьер говорил мало, Марат выражался междометиями.
После обмена несколькими репликами о деятельности Законодательного собрания и о позициях разных фракций, Робеспьер как бы вскользь заметил:
— Вас упрекают в невоздержанности, и, нужно отдать справедливость, основания для упреков есть.
Марата точно подхлестнуло. Он вскочил:
— Что вы имеете в виду?
— Так, ничего особенного… Ваша деятельность заслуживает всяческих похвал, и в вашей газете проповедуются тысячи полезных истин, но…
— Но?..
— Но вы сами ослабляете их резонанс…
— Каким же это образом?
— А таким, что вы слишком резки в своих суждениях, вы постоянно призываете к насильственным действиям, к всевозможным крайностям…
— К крайностям?
— Да, вроде, например, пятисот — шестисот срубленных голов аристократов…
— Вы считаете это крайностью?
— Разумеется.
— Значит, вы предпочли бы, чтобы были убиты пятьсот — шестьсот лучших патриотов, как произошло недавно на Марсовом поле?
— Не передергивайте, господин Марат. Я этого не говорил.
— Но это с неизбежностью вытекает из ваших слов!
— Не думаю.
— Вы можете думать все, что вам угодно, но истина от этого не меняется: если не одно, так другое!..
На это Робеспьер не стал отвечать. Воцарилось неловкое молчание. Через некоторое время Неподкупный попытался исправить дело:
— Я всегда полагал и сейчас уверен в этом больше, чем когда бы то ни было, что вас в значительной мере обвиняют напрасно. Ведь когда вы так упорно твердите о веревках и кинжалах, точно обагряя свое перо в крови врагов революции, это всего лишь риторические прикрасы, которые должны подчеркнуть главную мысль вашей статьи…
Тут мой учитель взорвался окончательно:
— Риторические прикрасы?.. Да подумайте, что вы говорите! Риторические прикрасы!.. Значит, вы изволите думать, будто все призывы мои не что иное, как слова, брошенные на ветер?..
И Марат разразился страстным монологом, напоминавшим внезапный порыв бури:
— Так знайте же, что влияние моей газеты на революцию вызвано вовсе не объяснением недостатков гибельных декретов, как вам угодно думать; нет, оно вызвано страшным скандалом, распространяемым ею в публике, когда я беспощадно разрывал завесу, прикрывавшую вечные заговоры; оно вызвано мужеством, с которым я попирал все предрассудки моих хулителей, порывами моего сердца, бурными протестами против угнетения, неистовыми выходками против угнетателей; оно вызвано моим выражением горя, негодования, ярости против злодеев, злоупотребивших доверием народа для того, чтобы обмануть, ограбить его, заковать в цепи, увлечь в пропасть! Знайте же, что никогда из сената не исходил какой-нибудь декрет, покушающийся на свободу, никогда ни одно должностное лицо не позволяло себе проступка против слабых и обездоленных без того, чтобы я не попытался поднять народ против этих подлых нарушителей долга! Возгласы тревоги и ярости, которые вы принимаете за слова, брошенные на ветер, были только самым наивным выражением того, чем было взволновано мое сердце. Знайте и то, что если бы я мог рассчитывать на народ в
По мере того как Марат говорил, лицо Робеспьера бледнело все сильнее и наконец его нельзя уже было отличить от побелки стены. В ужасе, который он не мог скрыть, Неподкупный молчал еще долгое время после того, как Марат закончил свою тираду. Наконец с видимым усилием он сказал:
— Однако, мне кажется, мы отвлеклись и ушли в сторону. Вернемся к вопросу, ради которого встретились, господин Марат.
— Вернемся, господин Робеспьер, — как ни в чем не бывало ответил Марат…
…Уже на улице он сказал мне:
— Эта встреча лишь укрепила мнение, которое всегда было у меня о нем. Робеспьер, бесспорно, соединяет в себе знания мудрого сенатора с честностью подлинно добродетельного человека и рвением настоящего патриота, но ему в равной мере не хватает дальновидности и мужества государственного деятеля…
Да, это мнение сложилось у Марата давно, и, по существу, он высказал мне его в других словах еще в августе 1791 года, во время встречи, о которой я говорил перед этим. Робеспьер и Марат делали общее дело, сражались против общих врагов, но так никогда и не нашли общего языка. Марат и раньше и позднее всегда поддерживал Робеспьера, всегда защищал его и его мнения, будь то в клубе, в Конвенте или в частном разговоре; Робеспьер же продолжал относиться к Марату с опаской, держал его на расстоянии и при каждом удобном случае подчеркивал, что он и Марат — далеко не одно и то же. Они не нашли общего языка, и это было печально, ибо давало козырь в руки их врагам.
Второй раз я встретился с Маратом примерно месяц спустя, в сентябре. И эта встреча произвела на меня впечатление исключительно тягостное.
Даже внешне он меня поразил.
Бледный, необыкновенно худой, с глубокими складками у рта, он казался только что перенесшим тяжелую болезнь. Мокрая косынка туго стягивала виски. Глаза были потухшими.
— Ты извини, Жан, — начал он, и это было уже худым предзнаменованием: Марат не любил извиняться, — ты извини, но я должен был тебя вызвать, ибо обстоятельства сложились так, что мне придется уехать и я должен проститься с тобою и высказать несколько печальных истин.
Я кинулся к Марату и схватил его руку:
— Что с вами, дорогой учитель? Вы опять больны?
— Я здоров, черт побери, абсолютно здоров. А если меня мучит мигрень, то это стало обычным делом, и волноваться из-за этого не стоит. Вот, прочти. — И он протянул мне лист бумаги, на котором было написано:
«Привет мой высокому Собранию.
Благодаря величественной конституции, которую вы, милостивые государи, дали Франции, теперь не имеет смысла быть хорошим человеком, и так как, защищая права народа, того и гляди попадешь на каторгу, а говоря печальные истины господам Капетам, только и бойся веревки, Друг народа имеет честь поставить вас в известность, что он собирается отказаться от безумного предприятия приносить себя в жертву общественному благу, чтобы заняться исключительно поправкой своего состояния, поскольку он довел себя до сумы, занимаясь сим бессмысленным делом… Ему советуют теперь посвятить себя профессии маклера по отправке товаров, а посему он просит вас почтить его соответствующими заказами. Они непременно дойдут до него, если посылать их по адресу гостиницы утраченной свободы…»