Сердце моего Марата. Повесть о Жане Поле Марате
Шрифт:
Хорошо, скажешь ты, но ведь есть же еще свобода гражданская, гарантированная всем жителям Франции! Ну что ж, посмотрим, как она гарантируется. Гражданская свобода, как известно, в значительной мере зависит от высшей и низшей администрации. Однако нынешняя ваша администрация не лучше, но хуже, чем была при прежнем строе. Ныне обыватель в сто раз больше терпит обид от гнусных альгвазилов и сбиров Байи и Мотье, чем терпел их от приспешников деспота, и при этом не знает, кому жаловаться, у кого искать защиты. В новой администрации нашей находишь большинство лиц, входивших в состав прежней, но к ним добавлены тысячи новых интриганов, честолюбцев и плутов, еще хуже прежних и таких же слуг старого порядка, которые
Ничего, скажешь ты, пусть со свободой у нас не все в порядке, зато живем мы теперь в состоянии полного равенства — не им ли в первую очередь были озабочены составители конституции? Ну что ж, поговорим о равенстве.
Во имя равенства разрушили наследственные привилегии и конфисковали имущества церкви. Но это лишь подравняло гражданское состояние бывших привилегированных сословии, а народ и здесь остался с носом. Национализированные имущества ушли на нелепые затеи правительства, на мотовство, мошенничество и разбой государственных вампиров. Намеревались устранить злоупотребления духовенства, но жезлоносцы и митроносцы удержали огромную долю — им платят большое жалованье из кармана бедняка; бедняк же лишился и той минимальной помощи, которую когда-то имел от церкви, — вот к чему привело конституционное «равенство» уже на первом его этапе.
Нам было объявлено, что все люди равны по своей природе, что при занятии должностей следует считаться лишь со способностями и нравственными качествами кандидатов. Ничего не скажешь, отличный принцип. Но приемами фокусников законодатели свели эти положения на нет, поскольку в конституции было прибавлено, что без уплаты прямого налога в марку серебром граждане не могут быть представителями нации; без уплаты прямого налога в десять ливров они не могут стать выборщиками; без уплаты прямого налога в три ливра они не могут быть «активными» гражданами. Так путем мелких оговорок был найден искусный способ закрыть перед народом двери Законодательного собрания, судов, директорий, муниципалитетов. Малоимущих и неимущих граждан объявили неспособными отправлять какую бы то ни было из должностей, на которые их призывали во имя равенства прав, им запретили избирать на эти должности, их лишили самого звания граждан. Знаменитая наша Декларация прав была, следовательно, пустой приманкой на потеху дуракам, пока отцы-сенаторы боялись их раздражения, ибо в конечном итоге она сводится к передаче в руки богатых всех преимуществ, почестей, всего нового порядка. Таковы отменные плоды нашего равенства.
Остается братство. Но стоит ли после сказанного много о нем распространяться? Какое может быть братство между «активными» гражданами, которые обворовывают бедняка, и «пассивными», которые являются обворованными? Между буржуа, одетыми в форму национальных гвардейцев, и жертвами их расстрелов? Между жителями метрополии и цветным населением колоний, которых конституция приговорила к вечному рабству? Братство… Да само слово это звучит сейчас как насмешка, как издевательство над священным принципом, во имя которого пролито столько крови…
Так-то, мой друг. Это лишь магистральные направления. О частностях можно было бы наговорить в сто раз больше, но я думаю, и сказанного достаточно. А теперь подумай: как же я, без устали, без сна и покоя боровшийся все эти годы во имя светлых принципов, могу жить, если вижу эти принципы втоптанными в кровь и
— Но, учитель, народ еще может подняться!
Марат свистнул.
— Покуда травка подрастет, лошадка с голоду умрет… Нет, это не для меня. Я болен, я не молод. И если бы я хоть на что-то был нужен им… Но я не нужен. Я ухожу, и да будут они счастливы. Мне не надо ни сожалений, ни благодарности. Единственно чего я хочу: если когда-нибудь непредвиденный поворот судьбы все же даст им победу, пусть вспомнят они добрые советы человека, который жил среди них только ради установления царства справедливости и свободы…
Слезы душили меня, рыданья сотрясали грудь.
В его глазах тоже стояли слезы.
Мы простились. Он запретил мне явиться еще раз, чтобы проводить его, и лишь дал адрес своего старого соратника, Буше Сен-Совера, с которым тесно работал последние месяцы и которому оставил газету.
Слова учителя произвели на меня неизгладимое впечатление.
Я вновь и вновь возвращался к ним мыслью.
Сколько в них было глубины, трезвости, ясности; его анализ событий, его оценки казались неоспоримыми.
И все же…
Все же я чувствовал горечь и боль.
И не только потому, что Марат уезжал, не только потому, что он даже не разрешил себя проводить.
Сразу же после этой встречи меня начал грызть червь сомнений, и чем дальше, тем сильнее.
Неужели же, думал я, все сделанное пропало зря? И если даже пропало, как мог он, мой учитель, мой кумир, мой бог, человек чистейшей души, редкого сердца, мужественный, бесстрашный, одержимый идеей добра, вдруг поступить таким образом: бросить общее дело на произвол судьбы, уйти в сторону и отыскивать тихое пристанище? Зачем же в таком случае он сбивал меня с толку, постоянно наводя на то, в чем разуверился сам? Ведь только благодаря ему я отдал все революции, променяв на нее былые привязанности, идеалы, наконец, семью. Выходит, это было сделано зря и жертвы оказались напрасными? Наконец, где же его последовательность? Еще недавно он упрекал Робеспьера в отступничестве, а теперь отступает сам?..
О, юношеская непосредственность и прямота! Как мало тогда представлял я себе жизнь во всей ее сложности, с ее непредвиденными поворотами и скачками! Как примитивно судил о людских помыслах и поступках, как прямолинейно определял их! Я не допускал даже мысли о том, что он мог безумно устать, что ему были присущи и простая человеческая боль, и минутная непоследовательность, и кратковременное отчаяние!..
Мейе не мог полностью рассеять моих сомнений. В это время ему было не до бесед со мной: бедняге приходилось туго. Работа в новом театре не могла его прокормить, и он все время искал случайных заработков. Что же касается Марата, то Жюль только пожимал плечами:
— Не вижу здесь ничего удивительного. Оглянись-ка получше кругом. Впрочем, не верю, чтобы это было окончательным. Как и все другое. Сейчас, правда, все словно в летаргии, но ведь так не будет вечно: сам Марат говорил, что кровь Марсова поля вопиет о мщении… Дантон-то ведь тоже уехал, но он вернется. И Марат вернется, увидишь…
Примерно то же говорил мне и Буше Сен-Совер.
В те скорбные дни я сблизился с этим спокойным, молчаливым и очень деловым человеком. Я понял, почему Марат так ему доверял, хотя и не знал еще в полной мере, чем он был обязан Буше; об этом позднее рассказал Лежандр, называвший Сен-Совера «главным квартирмейстером Марата». Я интуитивно чувствовал к нему симпатию и часто его навещал. Когда я жаловался вслух, Буше посмеивался: