Сердце Проклятого
Шрифт:
Правый глаз Шульце вывалился из орбиты, раздробленная глазница больше не удерживала глазное яблоко, рот распахнулся — кровавая яма, в которой ворочался язык, и из горла вырвался жуткий клекот, словно легат захлебывался болью. Карл Шульце, ветеран Легиона, хладнокровный убийца, никогда не знавший поражений, умирал, но продолжал движение, начатое еще до того, как контейнер с рукописью расколол ему череп. И все одиннадцать дюймов превосходной золингеновской стали, скользнув по ребрам, вошли Шагровскому в живот.
Руки Вальтера впились ему в плечи, смятый череп оказался вплотную с его лицом, нижняя челюсть задвигалась вверх-вниз, раскрывая раны в углах рта до невозможного, уцелевший глаз смотрел бессмысленно…
Тяжесть и боль поволокли Шагровского вниз, под воду. Он забил ногами, рванулся, пытаясь освободиться от предсмертных объятий,
Для того, чтобы оттолкнуть от себя умирающего врага, нужно было бросить рюкзак и пустить в ход ноги, а этого Шагровский сделать не мог. Обнявшись, словно два старых приятеля при встрече, Валентин и Карл опускались на дно пещеры, превратившейся в каменную ванну. Шагровский пытался отодрать от своих плеч руки Шульце, отгибая каждый из пальцев в отдельности. Открыть глаза в мутной воде Валентин и не пытался, с таким же успехом можно было пытаться что-то рассмотреть, надев на голову горшок с грязью, поэтому точно сказать, на какую глубину ему пришлось опуститься, Шагровский не мог пока ноги не коснулись дна. Продуть уши пришлось дважды, значит, метров шесть как пить дать. От напряжения мышц и давления резь в брюшине увеличилась, и вместо электрических разрядов, пробивающих позвоночник, теперь болело постоянно. Прошло не менее полминуты, пока Валентин разомкнул последнее объятие легата и, всплывая, наконец-то тронул себя там, где болело, и нащупал торчащую из живота рукоять.
Значит, дело совсем плохо…
Шагровский вспомнил длину лезвия и прикинул, что находится в месте, куда вонзился клинок. Выводы напрашивались не радостные, впрочем, попади Вальтер в правую сторону, было бы еще хуже — перерезанная печеночная артерия уже бы отправила Валентина на тот свет.
Вода уже бурлила под самым уступом. Шагровский ухватился за край скалы и повис на несколько секунд на правой руке, давая отдых измученным мышцам. Потом он забросил на карниз рюкзак и снова потрогал торчащую из живота рукоять. Больно… Надо подождать, пока вода поднимется еще выше. Ушибленное и ободранное плечо да кинжал в брюшине — не лучшие помощники в скалолазании. Гроза снаружи не утихала, просто ее эпицентр сместился в сторону от пещеры, и теперь сверкало и гремело не так громко, как раньше. Но веревки дождевых струй по-прежнему свисали с дырявого купола и полоскали свои концы в бурой воде.
Эта же вода попадала в рану, и от одной мысли о букете разных бактерий, марширующих парадным строем по его внутренностям, Шагровскому стало совсем не по себе. Дыхание сбилось на хрип, он почувствовал, что начинает паниковать. Уровень адреналина в крови понизился, вместо него в каждую клеточку хлынула боль и вскипела безумным, иррациональным страхом. Это был страх перед неминуемой смертью, тот страх, который, как казалось Валентину, способны побороть только самые мужественные люди. На самом деле, и он понял это сейчас, победить его нельзя. С ним можно только сосуществовать, заставить свое сознание смириться с тем, что смерть идет рядом и держит тебя холодной костлявой рукою за запястье. Что каждый твой шаг, каждый твой вздох, каждый твой удар сердца может оказаться последним.
Шагровский боялся. До дрожи, до истерики, до потери сознания. Но та часть его мозга, которая все еще сохранила способность рассуждать и анализировать ситуацию, подсказывала ему, что пока он не истек кровью, не умер от перитонита или заражения, должно использовать любой шанс. И чем быстрее он выберется из воды, тем быстрее уменьшится кровопотеря. Умереть успеется, надо пробовать выжить!
Иудея. Ершалаим
30 год н. э.
Афраний действительно устал, день получился длинным.
— Для того, чтобы убить того, кого я посчитаю виновным в деянии против Рима, мне не нужно ни твое одобрение, ни, что уж тут скрывать, разрешение прокуратора. Ты прав — Пилат слишком любит Кейсарию и нечасто жалует присутствием преторий в Иродовом дворце. Но даже он достаточно знает об этой стране, чтобы проявлять — нет, не любовь! — дальновидность. Пусть он делает это далеко не всегда, но не я и не ты поставили
21
Кальвария, Голгофа, Лобное место, Череп — Афраний употребляет римское название небольшой скалы на северо-западе от Ершалаима, где совершались публичные казни.
В комнате повисло тяжелое молчание. Запах масляной отдушки, показавшийся Афранию приятным в первый момент, теперь стал тяжел, и своей приторной сладостью напоминал душок гниющей плоти. Бурр отхлебнул из кубка, забивая ноздри винным духом. Ему почудилось, что к горлу подступает рвота, но с первым же глотком чувство прошло и даже стало легче дышать.
— Я бы хотел сказать тебе, что он не опасен, — наконец-то произнес га-Рамоти. — Но не могу этого сделать, если хочу остаться честным. Его называют машиахом, значит, он ваш враг. Но сравнивать его с Вар-раваном, Дисмасом и Гестасом — бессмысленно. На его руках нет крови. Он считает, что может изгнать вас силой духа, что сам Бог поможет ему освободить Израиль от римского… — он замялся на миг, но все-же договорил, — …ига. Его оружие — искренняя вера. Что есть наточенное железо в сравнении с Божьей помощью? Ничто! Скажи мне сам, повредит ли Риму дюжина безоружных людей, полагающихся не на мечи, а на молитвы?
«Сколько страшных кровавых событий начиналось с простой молитвы! Если бы ты знал, Иосиф, если бы ты знал…», — подумал Афраний, а вслух спросил:
— Что ты слышал о его помазании? Что думаешь об этом?
Иосиф покачал головой.
— Вера наших праотцов вывела народ из египетского рабства, раздвинула перед нами море, помогла преодолеть пустыню. Разве я могу упрекнуть человека в том, что он верит? Разве я могу обвинить его только за то, что он примеряет на себя пророчества? Еще ни один человек не стал царем Иудеи только потому, что назвал себя так. Не беспокойся, Афраний, он сам говорит, что его власть — не от мира сего…
— В Иудее, — голос Афрания звучал негромко, не заглушая даже потрескивания горящих ламповых фитилей, — есть одна власть — власть Цезаря Тиберия. Есть люди, которых он поставил, чтобы власть эта была крепкой и незыблемой — это наместник Вителлий, прокуратор Понтий Пилат и я, всадник Афраний Бурр. Есть еще Синедрион, но позволь мне не считать первосвященников властью — тот, кто не может казнить за нарушение закона и миловать по своей прихоти, не может и править. Вот Ирод Антипа может править в своей Галилее — и то, ровно настолько, насколько даровано ему Римом! Ты знаешь, что я ни на секунду не поверил в ту байку, что повторяет народ на улицах, хотя сам много раз рассказывал ее другим. Мол, Окунающего царь казнил за то, что тот обвинял его в сожительстве с женой брата! Мне даже довелось слышать побасенку, в которой Ирода поймала на слове падчерица — Саломея, танцем которой он был очарован настолько, что пообещал выполнить любое ее желание. Нет! Антипа казнил его с трезвой и холодной головой. Казнил не за то, что тот говорил, а за то, что он делал! За то, что Окунающий подбивал людей к восстанию! Скажи, было ли у Иоханнана другое оружие, кроме хорошо подвешенного языка? Зачем меч тому, кто может одним лишь словом повести на бунт тысячи вооруженных людей?