Сердитый бригадир
Шрифт:
— Я провалил урок.
Мая Петровна постучала толстым карандашом по столу.
— Конкретнее, Новожилов. Нас интересует анализ урока, а не ваши эмоции.
— Да что ж тут анализировать, — уныло ответил Миша. — Потерял связь с классом, лиц не видел, звонка не услышал, приготовленный материал не успел изложить…
— Всё? — спросила Мая Петровна.
— Всё.
Он устало, боком опустился на стул.
Мая Петровна открыла блокнот.
— Выступление Михаила Кузьмича Новожилова, — сказала она, — было самокритичным, но недостаточно конкретным. Я позволю себе остановиться на целом
С холодным жаром, свойственным молодым методистам, она начала разбирать детали урока, пересыпая свою речь излюбленными выражениями: «Я позволю себе» и «Я мыслю себе». Фразы её были какие-то шарообразные, они словно выкатывались из её маленького круглого рта и лопались тут же над столом, как пузыри.
Миша исподлобья, украдкой поглядывал на Николая Павловича. Учитель дёргал свои густые выцветшие брови и тихонько покашливал; этого жеста и этого звука Миша побаивался ещё в седьмом классе.
— Позвольте! — гудящим голосом сказал вдруг Николай Павлович. — Я не понимаю, что происходит… Ты в самом деле убеждён, что дал плохой урок? — Возмутившись, он обратился к своему бывшему ученику на «ты». — Да я временами любовался тобой!.. Великолепно объяснил теорему, свободно расхаживал по классу, умудрился сесть на стул, ведь ты даже улыбался, чёрт возьми!
— Урок всё-таки не спектакль, — тонко заметила Мая Петровна.
— Хороший учитель всегда немножко артист, — резко сказал Николай Павлович; увидев её испуганное лицо, он вежливо добавил: — Между прочим, это придумал не я, а Макаренко… Что касается звонка, Миша, то действительно, он застал тебя врасплох. Но ведь я на своём первом уроке выпалил весь приготовленный материал за пятнадцать минут и остальные тридцать стоял и таращил глаза на детей!.. Брр! Даже вспомнить страшно…
— Аналогичный случай был во вторник в шестой группе, — кивнула головой Мая Петровна.
— Теперь насчёт конспекта, — продолжал Николай Павлович; он подумал секунду, очевидно, выбирая выражения. — Насчёт клеточек и всякой там терминологии… Это всё очень нужные вещи. Необходимейшие! — сердито прогудел он. — Да главное-то не в этом… Перед вами на партах сидят люди, и какой бы ты предмет ни преподавал, ты для них учитель жизни, а это ни в какие клеточки и ни в какую терминологию не умещается… А мы ужасно любим всякую чепуху! «Первая колонка у окна», «вторая колонка»… Да не колонки это, а дети! И извольте любить их, узнавать их не по номеру парты, а по душе, по сердцу, по характеру…
Глядя влюблёнными глазами на своего старого учителя, Миша испытывал такое острое, захлёбывающееся чувство благодарности к нему, какое бывает только в юности. И, как это бывает в юности, ему захотелось быть во всём похожим на Николая Павловича: обладать таким же гудящим голосом, завести желтоватые трёпанные брови, научиться так же закладывать винтом ногу за ногу, угрожающе покашливать, — приобрести привычки, которых, к сожалению, у Миши ещё не было. Он уже забыл свои переживания в классе. И уже не важна была ему оценка урока. Он чувствовал, что и Николай Павлович хвалит его, в общем-то, наполовину зря, лишь бы досадить методистке; борьба шла поверх него, поверх его жалкого, неумелого урока.
И, несмотря на то, что именно так он думал о своём уроке, по мере того, как учитель говорил, Миша вырастал в собственных глазах. Ему казалось, что он понял вдруг то, о чём так нескладно и так редко думал.
В мелкой институтской суетне, в стремлении сдать сессию, дотянуть до стипендии он забывал о том, ради чего жил. Как много глупых и тусклых слов он произносил в общежитии, на собраниях, в аудитории! Какие мелкие чувства его волновали!..
Ему представилась неведомая школа; она стояла почему-то в снегу, трещат дрова в классной печке, распахивается свежевыструганная дверь, он входит в класс… И дальше открывается мир, где нарушены все обыденные пропорции…
— Я попросила бы вас, Михаил Кузьмич, — услышал он оскорбительно-вежливый голос методистки, — участвовать в обсуждении вашего урока. Улыбки здесь совершенно неуместны.
Вечером он пошёл к Наташе. На душе у него было легко, он даже съехал, как в детстве, по перилам лестницы. Внизу стоял комендант общежития в своей неизменной кепочке, надвинутой на глаза, и в ярко начищенных сапогах. Комендант грозно крикнул:
— Товарищ студент!
Но Миши и след простыл.
Он шёл по улице, раскатываясь на ледяных дорожках и сбивая бородатые сосульки с подоконников первых этажей. С грохотом обрушивался лёд в водосточных трубах; в краткие секунды городского затишья слышались вдруг журчанье воды и крики воронья.
От этого грохота, журчанья и птичьих тревожных криков Мише было весело; ему казалось, что у него внутри тоже что-то обрушивается; он шагал в распахнутом пальто, и ему представлялось, что идёт по улице сильный, мускулистый молодой человек, которому всё позволено и который всем необходим. Его распирало от приветливости к людям. Он жалел старушку, испуганно остановившуюся на краю тротуара; она пошла через мостовую, едва передвигая ноги. Миша смотрел ей вслед и никак не мог понять, почему ей не удаётся шагать проворнее.
Какой-то прохожий спросил у него, как пройти на Петроградскую сторону, и Миша долго вдохновенно объяснял ему, что сперва будет такая-то улица, потом Марсово поле, мост, Петропавловская крепость. Кировский проспект. Прохожий уже отошёл на несколько шагов; Миша крикнул вдогонку:
— Там ещё мечеть красивая!
Навстречу двигалась нахальная франтоватая компания; она загородила весь тротуар, но Миша не уступил ей дороги, а врезался в середину и пошёл дальше, как ни в чём не бывало. Лохматый парень нагнал Мишу, схватил его за плечо и повернул к себе.
— Мальчик, — сказал парень, — по губам захотел?
Миша посмотрел на него добрыми весёлыми глазами.
— Так вы же идёте, как лошади!
Он так искренне рассмеялся, что парень недоумённо открыл свой глупый рот, помигал ресницами и повернул к друзьям.
Необыкновенно легко думалось о Наташе. Вспоминались школьные вечера, казавшиеся тогда такими значительными. Мишина школа помещалась в одном здании с женской Наташиной. Огромная с аркой дверь соединяла два актовых зала. Эта дверь была заколочена крест-накрест досками и заперта с двух сторон на висячие замки. В праздники два директора — мужской и женской школы — договаривались о совместном вечере.