Серебряное слово. Тарасик
Шрифт:
Га-га-га. Кряк-кряк.
Всё — и река, и лес, и берег — переполнены сотнями, тысячами еле слышных дыханий, шумов, шорохов.
Торжественно и безмятежно совершается между водой, землей и небом великое дело жизни.
Лодка идет вперед. Припекает солнышко. На реке нет тени — где ж ее взять! И только плещется вода, только бьется она, кружась у подводных камней или вокруг какого-нибудь опрокинутого грозой дерева. Все шире река. Где, когда слилась быстрая речка Ий с полноводным Енисеем?.. Бегут в неутомимом движении, в вечном движении вперед речные воды. Брызжут то светом, то тенью, то полутенью, будто спрятанные на дне реки зеркала
А вот торчит из воды тонкий ствол березы. Здесь, видно, был мысок, но вода залила его, подмяла кусты, поломала деревья. Торчит из воды обломанный ствол, дрожа мелкой неуемной дрожью, как голова древней старухи. Вокруг — водоворотец. Лодка ушла вперед, а там, оставшись далеко позади, долго будет вздрагивать обломанный ствол, вздрагивать, вздрагивать и качаться. Такова его жизнь — вот это вечное тик-так, вот эта не оставляющая его дрожь. Он будет кланяться, пока не станет скованный льдом Енисей, не сжалится и не даст отдохнуть березовому стволу. Да уж, верно, и устал же он, бедняга, качаться и кланяться.
Нет… Море куда добрее! Оно вырывает деревья прямо с корнями, а не мучит их день за днем, час за часом…
— К бережку, к бережку подгребайте, Валерия Александровна.
Лера гребет. Гребет изо всех сил. Но ведь это не море! Здесь словно сто водяных рук держат движущуюся к берегу лодку; словно тысячи водяных спин загораживают ей путь к берегу. Ну и упрям же Енисей — не шуточная река.
Раз, еще раз! К бережку, к бережку…
Разувшись, они вытаскивают лодку на берег — двое среди великого безлюдья, плеска и тишины.
— Давайте купаться, Валерия Александровна, жара!
Тут хорошо купаться. Берег пологий, только дно каменистое. Вода режет холодом. Ледяная! Нет, это вам не море, не Черное море! Ну и что бы ему немножко согреться, этому Енисею!
Натянув на голову платок с четырьмя узелками на кончиках, затыкая пальцами нос и уши, на некотором расстоянии от Леры энергически, как дело делает, ныряет под воду инженер.
Вынырнет и фыркнет: «Уф! Хорошо!..»
Сразу видно, что он привык купаться и плавать во всяких реках — хоть теплых, хоть ледяных… И сколько же он их, наверное, перевидал на своем веку, небось много: ведь он железнодорожник, такое уж у него кочевое ремесло — лесное, степное, горное, водное.
— Поспите, что ли, Валерия Александровна. А я часок поужу. Здесь рыба прямо-таки косяком идет. Я видел.
Он достает из лодки удочку и ведерко. Лицо у него добродушно-счастливое, а тонкие белые ноги осторожно ступают по острым камням берега, деликатно неся грузное тело.
Лера дремлет, спрятав голову в тень от лодки.
Сквозь сон она слышит, как близко, у самого уха, плещется вода, вдавливаются в бок камни, солнце обжигает голые ноги, не прикрытые тенью.
Все вокруг покачивается, покачивается. Не торопясь вертится земля. Жарит солнце.
А Лера спит.
2
По приблизительным подсчетам, по тем легкомысленным людским подсчетам, на которые, как показал опыт, не особенно следует полагаться, из Тоджи — от колхоза «Седьмое ноября» — до Систиг-хема восемь часов водного пути. Так утверждали лоцманы, и так говорила Капа, которая когда-то работала на плотах.
Что же касается Монгульби, то он ничего не утверждал, выслушивал Капины и Лерины подсчеты молча, досадливо морща лоб и приподняв брови. Это не значило «нет». Это не значило и «да». Это, должно быть, означало, что при хорошей гребле и подходящем ветре пути окажется примерно часов семь-восемь; при плохой гребле и встречном ветре наберется часов десять, двенадцать, а то и все пятнадцать. Если же принять во внимание, что резиновая лодка много меньше плота, и, стало быть, течение меньше будет помогать гребцам, и лодку, наверно, станет швырять из стороны в сторону, как легкий поплавок — то уж совсем невозможно сказать, сколько времени понадобится, чтобы добраться до Систиг-хема.
И вот они гребли, гребли, гребли, сперва радуясь вечерней свежести, отдыхая, по-братски делясь сухой колбасой, которую нашли в планшетке инженера; делясь черствым сыром, который если срезать верхнюю корочку, то на поверку вовсе уж не так плох; делясь булками, которые испекла для Леры Капа, и ягодой-кислицей, которую ей на дорогу собрала Райка.
Плыли, плыли — одни по темнеющей реке, а вокруг все не было видно ни малейшего признака человечьего жилья.
Положив в рот по ягодке кислицы, они морщились и хохотали, глядя друг на дружку; потом Лера старательно терла потемневшие пальцы, опуская их за борт лодки; потом они опять гребли, совсем подружившись, оба счастливые и этим днем, и этим солнцем, и тем, что удалось так хорошо поспать Лере и так хорошо поудить инженеру.
— Э-эх, взяли!
Инженер разошелся, подмигивал, хохотал, и от этого лицо у него становилось как будто еще толще и добрее. Лера даже спросила, умеет ли он показывать фокусы.
Фокусы он показывать не умел, но почему-то вспомнил о доме, о детях и вынул из внутреннего кармана пиджака карточку своих девочек.
С фотографии смотрели на Леру две большеглазые школьницы в форме. Одна — худенькая, с острым подбородком — должно быть, в мать, другая — потолще, здорово похожая на инженера. Он сказал про эту девочку, что она отличница, и раздул ноздри, как будто собираясь запеть.
Лера довольно долго рассматривала фотографию. Она старалась представить себе обеих школьниц, и то, как они живут, и то, как возвращается из поездок инженер, и каково это — вернуться из дальнего края и вдруг в один прекрасный день и час войти в свою квартиру в Москве.
— Ну вот, ну как вы, например, приходите?.. Ну как?
— Да как вхожу? Ну, ясно… Обыкновенно.
Он не понимал, о чем она спрашивает. Не понимал, о чем ей хочется узнать, не догадывался, что она пытается вызнать, встречают ли его девочки на вокзале, или он, не предупредив их, тихонько поднимается один, с чемоданом в руке, по лестнице своего дома.
…Вот он открыл входную дверь своим ключом. Вот бежит по коридору навстречу отцу толстая отличница, останавливается и, удивившись, тихо говорит: «Папа!..»
Она вскидывает руки в форменных рукавах и обнимает шею инженера — вот эту самую шею, красную от солнца и ветра.
Нет, он не понимал, чего хочет от него Лера. А она пыталась увидеть картину его простого счастья; понять, о чем и как он рассказывает детям за чайным столом, и в силах ли он рассказать им, ну вот, скажем, про этот день, про рыбу, про гальку, или только задумчиво молчит и пьет чай, раздувая ноздри, а они сидят по обеим сторонам и смотрят ему в лицо, в это толстое лицо, единственное для них — лицо отца.