Серебряные коньки
Шрифт:
– А о чём ты просила доброго святого Николааса, мама?
– Я просила, чтобы он не давал ворам спать ни минуты, пока они не вернут денег, если только это в его силах, или же чтобы он прояснил наш разум и мы сами смогли найти деньги. В последний раз я видела их за день до того, как ваш милый отец расшибся… Впрочем, тебе это хорошо известно, Ханс.
– Это мне известно, мама, – грустно ответил он, – и ты чуть не перевернула весь дом, пока искала их.
– Да, но всё напрасно, – жалобно промолвила мать. – Как говорится: тот найдёт, кто спрятал.
Ханс вздрогнул.
– А ты думаешь, отец мог бы сообщить о них что-нибудь? – спросил он с таинственным видом.
– Конечно, – ответила тётушка Бринкер, кивнув. – То есть я так думаю, но это ещё
– Часы не стоят и четверти этих денег, мама.
– Конечно, нет, а твой отец до самой последней минуты был рассудительным человеком. Он был такой степенный и бережливый, что не стал бы делать глупости.
– Но откуда же у нас эти часы, вот чего я не могу понять, – пробормотал Ханс не то про себя, не то обращаясь к матери.
Тётушка Бринкер покачала головой и бросила скорбный взгляд на мужа, который сидел, тупо уставившись в пол. Гретель стояла рядом с ним и вязала.
– Этого мы никогда не узнаем, Ханс. Я много раз показывала часы отцу, но для него они всё равно что картофелина. В тот страшный вечер он пришёл домой ужинать, передал мне часы и велел бережно хранить их, покуда он сам их не попросит. Едва он открыл рот, чтобы добавить ещё что-то, к нам ворвался Броом Клаттербоост и сказал, что плотина в опасности. Ах! Страшна была вода в том году в неделю святой троицы! Мой хозяин схватил свои инструменты и убежал. Последний раз видела я его тогда в здравом уме. В полночь его принесли домой полумёртвого; голова у него, бедного, была вся порезана и разбита. Со временем лихорадка прошла, но разум к нему не вернулся, нет… Ему становилось всё хуже и хуже с каждым днём… Никогда мы ничего не узнаем…
Ханс всё это слышал и раньше. Не раз он видел, как мать в дни острой нужды вынимала часы из тайника, почти решившись продать их, но так и не поддалась этому искушению.
«Нет, Ханс, – говорила она, – мы ведь ещё не умираем с голоду. Не будем же нарушать доверие отца!»
Сейчас сын её вспомнил несколько таких случаев и тяжело вздохнул. Потом покатил кусочек воска по столу в сторону Гретель и сказал:
– Да, мама, ты молодец, что сохранила часы… Многие давным-давно променяли бы их на золото.
– И тем позорнее для них! – негодующе воскликнула тётушка Бринкер. – Я бы так не поступила. К тому же знатные господа до того несправедливы к нам, бедным людям, что, стоило бы им увидеть такую ценную вещь у нас в руках, они – даже расскажи мы им всё, – чего доброго, заподозрили бы отца в…
Щеки Ханса залились гневным румянцем:
– Они не посмели бы это сказать, мама! Посмей они только… я бы…
Он сжал кулак, видимо решив, что последние слова этой фразы слишком страшны, чтобы произнести их в присутствии матери.
Тётушка Бринкер улыбнулась сквозь слёзы, гордясь негодованием сына:
– Ах, сынок, ты честный, славный мальчик… С часами мы никогда не расстанемся. Перед смертью дорогой ваш отец, быть может, придёт в себя и спросит о них.
– Придёт в себя, мама! – повторил Ханс. – Придёт в себя… и узнает нас?
– Да, сынок, – почти шёпотом ответила мать. – Такие случаи бывали.
За разговором Ханс чуть не позабыл о том, что собирался идти в Амстердам. Мать редко говорила с ним так откровенно. Теперь он чувствовал себя не только её сыном, но и её другом, её советчиком.
– Ты права, мама, с часами мы не должны расставаться. Мы всегда будем хранить их ради отца. Да и деньги, может, найдутся, когда-нибудь… неожиданно.
– Никогда! – воскликнула тётушка Бринкер, рывком снимая последнюю петлю со спицы и тяжело роняя недоконченное вязанье на колени. – И думать нечего! Тысяча гульденов! [13] И все пропали в один день! Тысяча гульденов… Ох! И куда они только девались? Если они пропали дурным путём, вор признался бы в этом перед смертью… Он не посмел
13
Гульден – крупная серебряная или золотая монета.
– Может, он ещё не умер, – сказал Ханс, стараясь успокоить её. – Может, мы когда-нибудь узнаем о нём.
– Ах, дитя, – промолвила мать другим тоном, – какому вору взбрело бы в голову прийти сюда? У нас в доме, слава Богу, всегда было чисто и опрятно, но небогато: ведь мы с отцом всё экономили да экономили, чтобы скопить кое-что, как говорится: «Понемножку, да часто – вот и сумка полна». Так оно взаправду и вышло. Кроме того, у отца уже были немалые деньги, полученные за работу в Хеернохте во время большого наводнения. Каждую неделю мы откладывали гульден, а то и больше – ведь отец работал сверхурочно и получал немалую плату за свой труд. Каждую субботу вечером мы сколько-нибудь добавляли к отложенным деньгам, не считая того времени, когда ты, Ханс, болел лихорадкой и когда родилась Гретель. Наконец кошелёк был так набит, что я заштопала старый чулок, и мы начали класть деньги в него. Теперь мне кажется, будто денег в нём набралось до самого верха – и всего за несколько недель. В те годы жалованье платили хорошее, если рабочий кое-что смыслил в технике. Чулок всё наполнялся медью и серебром… и золотом тоже. Ну да, можешь открыть глаза ещё шире, Гретель. Я, бывало, со смехом говорила отцу, что не из бедности ношу своё старое платье… А чулок всё наполнялся… и был так туго набит, что я не раз, проснувшись ночью, тихонько вставала и при лунном свете шла пощупать его. Потом на коленях благодарила господа за то, что со временем дети мои получат хорошее образование, а отец сможет отдохнуть от своих трудов на старости лет. Порой за ужином мы с отцом поговаривали, что хорошо бы, мол, заново переделать камин и построить хороший зимний хлев для коровы. Но мой хозяин метил куда выше этого. «Большой парус ловит ветер, – говорил он. – Скоро мы сможем позволить себе всё, что захотим…» И потом мы вместе распевали песни, пока я мыла посуду. Ах… «На тихом море за рулём легко…» С утра до ночи не было у меня никаких огорчений. Каждую неделю отец вынимал чулок, клал туда деньги, а сам смеялся и целовал меня, пока мы вместе завязывали тесёмки… Ступай-ка, Ханс! Сидишь тут разинув рот, а день на исходе! – резко закончила тётушка Бринкер, краснея при мысли о том, что слишком откровенно говорила с сыном. – Давно пора тебе в путь.
Ханс всё время сидел, устремив серьёзный взгляд на мать. Теперь он встал и спросил почти шёпотом:
– А ты когда-нибудь пыталась, мама?..
Мать поняла его:
– Да, сынок, часто. Но отец только смеётся или смотрит на меня так странно, что у меня пропадает охота спрашивать. Когда в прошлую зиму ты и Гретель заболели лихорадкой и хлеб у нас почти вышел, а я ничего не могла заработать – ведь я боялась, как бы вы не умерли, пока меня не будет дома, – ох как я тогда старалась! Я гладила его по голове и шептала ему о деньгах, ласково, как котёнок: «Где они?.. У кого они?..» Всё напрасно! Он только дёргал меня за рукав и бормотал такую чепуху, что вся кровь у меня застывала. Под конец, когда Гретель лежала белее снега, а ты бредил на кровати, я крикнула ему, и мне казалось, что должен же он услышать меня: «Рафф, где наши деньги? Знаешь ты что-нибудь о деньгах, Рафф? О деньгах в кошельке и чулке, что в большом сундуке лежали?» Но это было всё равно что говорить с камнем… это было…
Голос матери звучал так странно и глаза её так горели, что Ханс, снова встревоженный, положил ей руку на плечо.
– Успокойся, мама, – сказал он. – Забудем об этих деньгах. Я уже большой и сильный. Гретель тоже очень ловкая и работящая. Скоро мы опять будем зажиточными. Знаешь, мама, для меня и Гретель приятней видеть тебя весёлой и радостной, чем иметь всё серебро, сколько его есть на свете… Ведь правда, Гретель?
– Мама знает это, – ответила Гретель, всхлипывая.