Серебряные рельсы (сборник)
Шрифт:
И что это за люди такие, обязательно им надо сделать кому-то зло! Просто не способны пройти мимо, чтоб не запачкать хорошего! Одного только не пойму – что тебя-то с ним связывает? И главное – тебя не пойму. Ты способна вдруг заявить, что в лагере надо отключиться от всего – работа, и тут же можешь преспокойно взять в руки книгу или затеять разговор о музыке со своим высокопоставленным собеседником, мнение которого обо всем тебе шибко дорого. Или ты подолгу толчешь с Сафьяном умные слова о Сальвадоре Дали, забыв и про работу, и про меня, и про Маринку. Да я-то не в претензии: куда уж мне, ослу, тягаться с вами, интеллектуалами!
Ладно, отдохни от меня, от моих забот! Это
Наташенька! Ты уж, пожалуйста, прости меня. Я не хотел сделать тебе больно. Привезли письмо от тебя, и вот я понял, что вчера сглупил, не выдержал. Ты все время просишь подождать, не спешить, а меня мучила и мучит неопределенность. Скажу откровенно – ясность в наших отношениях подняла бы во мне силы, о которых ты едва ли можешь составить представление. Иногда думаю: неужели главные препятствия на нашем пути – разница в образовании? Как заставить тебя поверить в то, что разница эта устранима? Если б ты могла учесть некоторые обстоятельства моей жизни, понять, как нелегко мне было сделаться даже таким, какой я сейчас есть! И не знаю, к месту ли, но я решил нарисовать тебе некоторые картинки из моего детства, чтоб ты сравнила его со своим.
Что такое оккупация, ты знаешь из книг да газет, а они бессильны отобразить весь ужас, впитанный детской душой. Я видел, как немцы сожгли наших соседей, спрятавших в подполе трехмесячного кабанчика, до сих пор помню сладкий запах горелого человеческого мяса. А в ушах – крик моей матери, которую полицай бил на базаре резиновой трубой от вагонных тормозов. Я этот шланг с железиной на конце срезал у станции для подметок, а мать решила его продать, чтобы купить еды. И еще помню, как мы с матерью вдвоем хоронили мою младшую сестренку Галочку, умершую от истощения и простуды. Мама не плакала почему-то, лишь брови у нее поднимались и опускались, поднимались и опускались. Мне и сейчас порой снятся собачьи голоса врагов, стрельба и бомбежка. Вчера ночью проснулся с криком и Славку напугал – почудилось, будто бомбят наш Ейск и некуда спрятаться, а на самом деле это в ущелье над нами посыпался камень.
Отец не вернулся с фронта, и я помню, как мы с мамой ели немолотый поджаренный кофе, как отравились патокой и меня чудом спасли. У нас с матерью были одни чувяки на двоих, а когда мать наскребла денег и хотела купить стеганые бурки, то не могла на базаре снять эти чувяки, они примерзли к ногам. Весной я как-то насобирал на берегу гнилой рыбы, мы снова отравились и три дня лежали дома, а соседи думали, что мы куда-то ушли. Однажды мы совсем не ели два дня, потом я принес полную сумку вареных рыбьих головок: насобирал их в мусорном ящике за столовой авиаучилища, но не сказал об этом матери, и мы сразу их съели.
Мама очень не хотела, чтоб я работал на море, однако я самовольно ушел однажды на баркасе. Помню, мы остались без куска хлеба, и не у кого было
Она хотела, чтобы я стал музыкантом или певцом, но умерла, не дождавшись этого, а я стал бродягой-метеорологом, монтером, проводником у диких туристов, радистом и «кротом» в вашей экспедиции, абстрактным романтиком, шаромыгой и сам еще не пойму кем. Помнишь песню, которую я пел тут, у речки? Мы тогда со Славкой услышали ее в каком-то самодеятельном концерте и списали в две руки.
Понимаешь, это странно, очень странно,Но такой уж я законченный чудак!Я гоняюсь за туманом, за туманом,И с собою мне не справиться никак.Люди заняты делами, люди едут за деньгами,Убегают от обид и от тоски,А я еду, а я еду за мечтами,За туманом и за запахом тайги.Понимаешь, это просто, очень простоДля того, кто хоть однажды уходил,Ты представь, что это остро, очень остро:Горы, солнце, песни, кедры и дожди!Пусть полным-полно набиты мне в дорогу чемоданы,Память, грусть, невозвращенные долги…А я еду, а я еду за туманом,За мечтами и за запахом тайги…Наташа! Я ударился в воспоминания совсем не для того, чтобы пробудить сочувствие и жалость, – я в этом не нуждаюсь. Просто хочу, чтобы ты немного лучше узнала меня и попробовала понять, чтобы не слышала наветов и ходила по лагерю, не оглядываясь на сафьяновскую палатку. Я несу в жизни свой груз, не хныча и не кланяясь никому, и меня никто не упрекнет в том, что я захребетник, скупердяй и трус.
Помню, после Кропоткинского училища я работал на сейнере, мечтал о парусах своей жизни, о золотом ключике. И в армии мечтал, в Забайкалье, и на Саяне, и тут, в Киргизии.
Отчего все в жизни так бывает?Я везде искал свою мечту,А она зовет и уплываетПапиросным дымом в высоту.А сейчас, спустя много лет, я нашел тебя и Маринку, тянусь к вам изо всех сил, а ты иногда будто и не замечаешь этого. Или только делаешь вид? Почему редко пишешь? Было много камералки? Тогда другое дело! И пусть у тебя на последней съемке будет не четыреста точек, а тысяча, чтоб ты их ставила и описывала не три дня, а неделю. Тогда я, может, еще застану тебя в лагере.
Завтра рано утром отправлю тебе с вьюком это письмо.
Ты пойми меня – туман и зыбкость в наших отношениях вышибают меня из колеи, я живу, как перетянутая струна: чуть дотронешься – и она лопнет.
Иногда я не знаю, чему верить, когда ты высказываешь прямо противоположные мнения и совершаешь какие-то странные поступки. Помнишь, как я зашел в вашу палатку? Ты посмотрела на меня, потыкала карандашом в печную трубу и показала десять пальцев. Конечно, я выпучил глаза, не понял, что эта пантомима выражает высшую степень восторга. И ты ведь знаешь, что я порядочный тупица, что мне нужны ребусы по зубам, а то другой раз ты ткнешь пальцем в кастрюлю с картошкой, выразительно обведешь глазами палатку, а я мучайся. Помнишь, я писал тебе стихи: