Серебряный город мечты
Шрифт:
Или от страха.
Неверия, когда, вытерев лицо полотенцем, я подбираю рюкзак, вижу отверстие.
Ровное.
И круглое.
Сквозное, как от… пули.
— Север, у тебя из тёплых вещей ничего… — Дим, появляясь на пороге со своей флиской в руках, тормозит, хмурит брови, когда голову к нему я поворачиваю. — Ты…
— Ты спрашивал, о чём орал Любош и что случилось в Нюрнберге, — я говорю тихо, признаюсь, подбирая и вытаскивая слова, что острыми иглами кажутся. — Там, точнее в Эрлангене, за мной тоже ехали. Догоняли. Машина.
Рюкзак я поднимаю, показываю дыру, жду. И надеюсь, что он меня разуверит, скажет, что не стреляли.
Не пулевое это отверстие.
Я же могу ошибаться.
Я ведь никогда в жизни не видела пулевых отверстий, чтоб взаправду.
— И утром, тогда, когда я за «Купером» ходила, мне показалось, что за мной кто-то идёт. Чья-то тень на углу улицы, — я бормочу сумбурно, чащу, а рюкзак на пол вновь падает. — Какие-то секунды, я решила, что ошиблась. Нервы. За мной следят, да?
— Не знаю, — Дим отвечает негромко, подходит, и голову к нему, чтобы взглянуть в глаза, приходится поднять. — В Либерце… на меня напали. По голове ударили. Около дома Герберта. Я пришёл в себя в морге.
— Где?
Мой вопрос… падает.
А я моргаю.
Разбираю, что не ослышалась, что правильно поняла. Складываю два и два и то, что мне он не рассказал, а потому в грудь я его ударяю.
Врезаю за молчание, за то, что я не знала.
— Север…
— Ты не сказал.
— Как и ты.
Да.
Один — один, у нас ничья, но… от себя я его отталкиваю. Толкаю как-то неправильно, наоборот, вопреки законам физики, потому что он приближается. Касается щеки, подбородка, который вверх поднимается. Смотрится в глаза, в которые всегда, как в бездну, падается. И уже мои руки на его шее оказываются, переплетаются, и на носках я приподнимаюсь.
Чувствую, как к себе меня прижимают.
Ведут по спине, по оголенной коже, задирая толстовку всё выше, горячими пальцами, что дразнят и позвонки считают.
— Ты — мой ходячий кошмар, Север, — его дыхание обжигает.
Заставляет вздрогнуть.
Не ответить, потому что рот мне закрывают.
Целуют слишком жадно, невозвратно, и рядом с раковиной, на столешницу, подхватывая, меня усаживают. Хмыкают самодовольно, когда ноги я сама развожу, тяну его на себя и руки послушно вверх поднимаю.
Фыркаю, ибо он ругается.
Отшвыривает куда-то толстовку.
Мою.
И можно радоваться мне, что его кофта осталась где-то там, внизу, и он зашёл в одних джинсах, упростил задачу, которая в это мгновение кажется самой трудной в жизни. Нерешаемой, потому что в глазах темнеет от желания.
Пуста голова.
Что только запрокидывается, когда грудь он целует.
Прикусывает.
А я шиплю.
Почти скулю, и чёртов ремень я нетерпеливо дёргаю, веду рукой, которую Дим перехватывает, отводит, бормочет, оставляя дорожку укусов-поцелуев, на ухо:
— Ветка-Кветка…
Его фраза звучит оплеухой.
Отрезвляющей.
Было.
Так уже было. Мы проходили, заходили дальше, до конца, после которого в кино остается чёрный экран, а у нас… у нас осталась чёрная майская ночь, что из памяти стёрлась, сделался вид, будто ничего не было, ошиблись.
Бывает.
Случаются в жизни огненные поцелуи, тёмные отметины на шее, случайные царапины и покрасневшая от его щетины кожа. Чувство, что вот так, чувственно, больше ни у кого ни до, ни после никогда не было.
И не будет.
— Нет.
Я уворачиваюсь от его губ.
Давлюсь жгучими словами, упираясь ладонями в его грудь, и в сумасшедшие карие глаза, проваливаясь в их бездну, я заставляю себя посмотреть.
Выговорить:
— Я не могу так больше, Дим. Я устала быть твоей вечной ошибкой.
Тем, что на утро, мучаясь совестью и добродетелью, из памяти старательно вычёркивают.
Забывают.
Кивают после приветливо, спрашивают, вежливо улыбаясь, про дела, говорят про любимую невесту, сухо и формально отчитывают за пьянство, приносят треклятые колаче. Делают вид, словно… словно ничего между нами не произошло. Ни в мае, ни на детской площадке, ни под стенами иезуитского колледжа.
Ни-ког-да.
— А утром? Мы опять решим, что… что ничего… да, Дим? — я задыхаюсь.
Захлёбываюсь в горечи.
В отчаянье.
В его молчании, которое лучше слов говорит, что… я права. Мы не проснемся утром вместе, и снова меня не поцелуют, не скажут, что любят. Он только приветственно кивнет и буднично спросит про дела.
Или про куклу.
Предложит дочитать дневник.
А я… я не вынесу, не переживу ещё раз, чтоб переспать и забыть. Очень старательно и мучительно забыть, оставить такие воспоминания только для снов, после которых, корчась и воя, бесконечно долго лежалось.
— Пусти, — я толкаю.
И на этот раз толкаю правильно, ибо он отходит. Отступает, наблюдая, как принесенную им сухую флиску, что первой попадается на глаза, я подбираю, натягиваю, кажется, задом напёред, но плевать.
Как и на мокрые джинсы.
Что я кое-как застегиваю уже в коридоре.
Слетаю вниз, к Айту, который у дверного порога, тонко намекая на обещанную прогулку, возлежит, вскакивает радостно мне навстречу, машет обрубком хвоста. Лает недоуменно, когда на кухню я проношусь.
Мечусь.
И связка ключей от квартиры под руку лезет сама. Находятся на тумбе ключи от «Купера», на которые я, застывая, смотрю долго. Решаю, думаю в первый раз прежде, чем сбежать, удрать от Дима.
Но…
Я слышу его шаги над головой.
Обхватываю себя руками, ибо меня знобит, пробирает до болезненной дрожи. Прокусывается от сдерживаемого крика губа, и оставаться под одной крышей невыносимо, не сегодня, а потому ключи я беру и, потрепав по загривку собакена, из дома тихо выхожу.