Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
ГРАБАРЬ Игорь Эммануилович
Живописец, искусствовед, педагог, музейный деятель. Член объединений «Мир искусства» (с 1901) и «Союз русских художников». Живописные полотна «Сентябрьский снег» (1903), «Белая зима. Грачиные гнезда» (1904), «Февральская лазурь» (1904), «Мартовский снег» (1904), «Хризантемы» (1905), «Неприбранный стол» (1907) и др. Автор исследования «История русского искусства» (т. 1–6, 1909–1916). Директор Третьяковской галереи (1913–1925). Создатель Центральных реставрационных мастерских в Москве (в 1918).
«Маленький, коренастый и подвижный закарпатский украинец с бритым круглым розовым лицом и голым черепом» (В. Булгаков.
«Лицо Грабаря вполне определилось в своей некрасивости за эти годы. У него череп бердслеевских зародышей: с большой выпуклостью на лбу. Нос утиный, с переносицей, сильно приподнятой нажимом пенсне. Губы маленького рта подвижны и кривятся вверх. Подбородок конически острый. Затылок отсутствует. Шея сильная и широкая» (М. Волошин. Дневник. 22 февраля 1912).
«Грабарь был олицетворением жизнерадостности и „горел“ искусством, и по наружности своей он был такой же: здоровяк и крепыш с лоснящейся круглой головой, круглым носом, с крепко сидящим пенсне и круглым подбородком, всегда был в прекрасном настроении, и серьезность его часто переходила в забавную, совсем детскую шутливость» (М. Добужинский. Воспоминания).
«С головы до пят мирискусник, скептически, но снисходительно молокососам-голуборозникам палец дававший сосать, Игорь Грабарь, такой темно-розовый, гологоловый, почтенный – ученым сатиром шутил с Остроуховым, с Брюсовым; он собирал материалы к истории памятников, тратя все средства свои на культурное дело это, метаясь по разным медвежьим углам; он являлся оттуда, хвалясь материалами; а как художник работал мало, давая игру хрусталей, скатертей и букетов, кричавших о радости» (Андрей Белый. Между двух революций).
«Грабарь жил захватившей его мыслью о создании „Истории русского искусства“. Он буквально бредил развернувшимися перед ним открытиями необычайных сокровищ архитектуры Севера, восторгался строгостью линий и пропорций петербургской и московской строительной классики, был упоен живописью русских икон пятнадцатого – семнадцатого веков, но не переставал интересоваться и делами современников.
– Мы, – говорил он, – зачинатели и создатели „Мира искусства“, никогда не хотели и не собирались отвергать из настоящего и бесспорного, обогащающего наше прекрасное искусство, прошлое и настоящее, и Илья Ефимович [Репин. – Сост.] только по горячности своей натуры обвиняет нас в несуществующих в этом отношении прегрешениях! Мы, объединяемые „Миром искусства“, хотим смотреть на явления искусства своими глазами, глазами людей сегодняшнего дня.
В этом отношении наиболее смелым, порой, может быть, ненужно дерзким, всегда встречавшим горячую поддержку со стороны Серова и Бенуа, излишне, может быть, самоуверенным и требовавшим подчинения являлся Сергей Павлович [Дягилев. – Сост.].
Грабарь любил напоминать собеседнику дягилевский парадокс, что „мирискусники“ – не „нарциссы“, любящие только себя, что они через себя как наиболее впечатлительных, все замечающих и чутких современников преданно любят, ценят и уважают все истинно прекрасное.
– Мы ценим, чтим и уважаем настоящих основателей и вождей передвижников, – резко говорил Грабарь» (В. Лобанов. Кануны).
«Смешно спорить о том, что он по праву занял особенно выдающееся место в русской художественной живописи. Уже одним созданием и редактированием своей „Истории русского искусства“ Грабарь создал нечто, за что русская культура обязана ему беспредельной благодарностью. Но и живописец Грабарь заслуживает особого внимания, а некоторые его пейзажи являют собой удивительно внимательное изучение русской природы. Особенно хороши его солнечные „Зимы“ и передача волшебного эффекта инея. „Трогательно“ в своем роде было его отношение к собственному творчеству, непрестанное стремление к совершенствованию. Нельзя отнять у Грабаря и то, что он был всегда движим желанием быть справедливым и что он болезненно опасался всякого лицеприятства. Что же касается моего совершенно личного отношения к Грабарю, то я вполне признавал в нем наличие совершенно исключительных знаний, „пропитанных“ большой общей культурностью,
«Личная трагедия Грабаря, во многом портившая его нрав, заключалась в несоответствии размера его таланта с потугами, самоотверженными и упорными, для достижения высоких целей, им самому себе поставленных. Культ эпохи Возрождения и завораживающие образы великих художников, их биографии и их художественные подвиги и достижения (о которых он с нами интересно беседовал) и его скромные, судьбою ему отпущенные возможности ограниченного, хотя и несомненного таланта были личной его тяжелой драмой, скрываемой в силу самолюбия, не раз прорывавшейся в словах: „Ужасно, когда наедине с собой приходится себе ставить двойку“.
Вся последующая его жизнь в России, вся его деятельность (увы, при большевичках) как хранителя и оценщика национальных сокровищ и очень ценная, заслуживающая даже восхищения работа возглавляемой им комиссии по расчистке, реставрации и изучению старинных фресок и икон в древних русских соборах, бесподобных по красоте и доселе бывших неизвестными (будучи закрытыми штукатуркой), равно как его труд по истории русской живописи и архитектуры – вся эта кипучая, плодотворная деятельность с избытком замещает все то, чего ему не удалось достичь в области личного творчества в живописи» (С. Щербатов. Художник в ушедшей России).
ГРЕВС Иван Михайлович
Историк-медиевист, специалист по римской истории и Средневековью, педагог, краевед, общественный деятель. Профессор Высших женских (Бестужевских) курсов в Петербурге (1892–1918), профессор Петербургского (с 1924 – Ленинградского) университета (1899–1941). Друг В. Иванова.
«Помню, как увидел его впервые. В конце перерыва между лекциями по длинному коридору одним из первых шел высокий профессор с седеющей головой, слегка наклоненной набок. Мне сказали, что это и есть Гревс. Он медленно вошел в аудиторию и поднялся на кафедру. Иван Михайлович читал в „Историческом семинарии“. Его аудитория отделялась от коридора семинарской библиотекой.
В небольшой комнате исторического семинария студенты сидели вокруг столов. На стенах висело всего два портрета: Моммзена и Ранке. (Почему не было Грановского?) Там высокая фигура Ивана Михайловича казалась чрезвычайно стройной. Смуглое лицо с подстриженной, побелевшей бородой выступало в раме седеющих волос, зачесанных назад. Ничего профессорски декоративного: ни длинных кудрей, ни развевающейся бороды, как у Маркса. Что-то скромное, почти застенчивое, и, вместе с тем, полное благородного изящества и чувства достоинства. Движения были мягки и сдержанны. Характерный жест: сосредоточиваясь на своих мыслях, он склонял набок голову и прикладывал к носу палец. Лоб Ивана Михайловича был очень высок, но не широк. Вместе с носом он составлял почти прямую линию. Черные глаза смотрели пристально, и каждому слушателю казалось, что Иван Михайлович обращается к нему. Порой лицо его светилось улыбкой, необыкновенно ясной и нежной. И от этой улыбки, казалось, светлело все вокруг.