Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
Актриса была изумительна в роли Марии Стюарт. И дело было не в истолковании роли. Ермолова играла не королеву, не чувственную, страстную католичку, не женщину со всеми ее очарованиями и прелестями, свойственными ей, несмотря на плен, – нет, она играла себя, она рассказывала миру с подмостков театра о своей тоске по свободе, о своем праведном гневе, о своей готовности умереть за истину.
…Несмотря на то что лично, биографически, Мария Николаевна никогда не имела никакого отношения к революции, ее имя стало знаменем свободолюбивой молодежи той эпохи. Все чувствовали, что ее гений ломает какой-то скучный, косный и серый быт, в коем задыхалась тогдашняя Россия.
Появление на эстраде Ермоловой всегда сопровождалось шумными манифестациями.
ЕРШОВ Иван Васильевич
Певец (драматический тенор). Исполнитель партий в операх русских композиторов, Р. Вагнера (Зигмунд, Зигфрид, Тристан и др.). В 1894–1929 – в Мариинском театре. Профессор Петроградской (Ленинградской) консерватории (с 1916).
«Огромный узел музыкальных нервов, клокочущий родник вдохновенного ритма, классическая пластичность любого движения, статуарность мрамора и динамика бури, лава сверкающих интонаций, фонтан темперамента, буйное веселье и невыносимо щемящая скорбь… и больше всего необозримая русская песенная ширь – вот то, что неистребимо будет жить в моей памяти о Ершове!
…Прежде всего, молодой Ершов был необычайно красив, но не красотой Бакланова, Тартакова, Орлова-Чужбинина, Аполлонского или других артистов. Совсем не этой внешней красотой, хотя налицо была и шапка чудесных черных волос, и высокий лоб, и замечательные, всегда светящиеся глаза, характеризующие обычно человеческую красоту.
Нет, Ершов сверкал духовной красотой. Если на чьем-нибудь челе можно действительно увидеть печать гения, то эта печать ярко горела на челе молодого Ершова.
Другим несомненным достоинством Ершова была его пластичность. Его походка, взмах руки, вернее – ее взлеты, повороты головы, особенно повороты всего корпуса всегда были необыкновенно красивы. И все это было от мужественности, а не от женственности.
Третьей особенностью Ершова был ритмический динамизм всего его существа. Наблюдая за ним даже в моменты его пауз, вы ощущали ритмическую пульсацию жизни созданного образа.
…Если оставить в стороне вопрос о гениальном шаляпинском и неблагодарном ершовском голосах и сравнить их трагедийные таланты, можно было бы сказать, что в природе этих талантов есть одна существенная разница. Шаляпин был человеком-артистом: никакой позы (вольной или невольной) в жизни, полный контроль над собой на сцене. Шаляпин бывал прост в обращении и при встрече с незнакомыми людьми не вызывал у них ассоциации обязательно с артистом. Ершов же, наоборот, был артистом-человеком. От земного поклона при встрече и взлетов его замечательных рук до всегда нервно повышенной, патетической речи и всегда вдохновенного взора он никогда не оставлял никаких сомнений в природе своей профессии. Отсюда строго регулируемый трагедийный пафос Шаляпина и порой перехлестывающая через край патетичность Ершова – грандиозная в Зигфриде и Зигмунде и в какой-то мере кликушеская в Кутерьме, Ироде и даже Гофмане.
Я очень полюбил талант Ершова и долгие годы наблюдал за ним и на сцене, и на эстраде, и на занятиях в консерватории, и немножко в быту. И я никогда не видел, чтобы Ершов говорил холодно, показывал что-нибудь спокойно и был когда-нибудь буднично-трафаретен,
Разговаривая об искусстве, Ершов как бы рассыпал перед вами груду бриллиантов. Они переливали всеми огнями радуги, но ни один ювелир не мог бы из них сделать ожерелье: каждый сам по себе слишком ярко горел, чтобы его можно было привести к строгой гармонии с другими, к строгому единству. Когда Иван Васильевич на репетиции что-нибудь показывал студентам, множественность сценических приемов и музыкальных интонаций была так ослепительна, что ученику достаточно было схватить одну десятую насыпанного перед ним жемчуга, чтобы разбогатеть. Обычное в таких случаях выражение „он себя всего отдавал искусству“ не может исчерпать характеристику Ершова: гениальные люди выходят за пределы обычных человеческих границ…
…С ролью Ершова в русском искусстве связан в известной мере парадокс. Глубоко русский человек, он возвел на пьедестал композитора, оперная драматургия которого была в значительной степени чужда русскому духу. Можно быть уверенным, что вагнеровское течение начала нашего века не могло бы так легко пробить дорогу к сердцу русского слушателя, если бы во главе вагнеровских исполнителей в Мариинском театре не было Ершова…
Тему „Вагнер и Россия“ можно в значительной мере считать темой „Ершов в вагнеровском репертуаре“» (С. Левик. Записки оперного певца).
«Ершов всегда вносил нечто глубоко свое, вполне самобытное. Испортить партию? Этого нельзя было даже и вообразить, потому что Ершов был слишком большим художником и, исполняя какую-нибудь арию, никогда не прибегал к тому безразличному характеру пения, какой, к сожалению, слишком часто приходилось наблюдать у очень многих ответственных певцов, и применял все тонкости вокальной интерпретации. Где нужно, блистал удивительно выработанными piano или безукоризненной филировкой на высокой ноте, а то вдруг давал такое блестящее, такое удивительное, без малейшего напряжения forte, что у слушателей мороз пробегал по коже. Вообще звуковую волну он всегда мог дать такую широкую, что, казалось, ей конца не будет. Трудностей, связанных с высокой тесситурой партии, для него вообще не существовало.
Не тем был силен Ершов, что для него была безразлична тесситура. Главное в его искусстве заключалось в изощренной способности создавать настроение буквально каждой фразой, потому что, независимо от той или иной ее звучности, фраза эта всегда была наполнена чрезвычайно глубоким переживанием, выразительность ее, облеченная в строго художественную форму, неизменно была полна такой яркости и влекущей неотразимости, такой эмоциональности, что между артистом и слушателями немедленно устанавливалось самое тесное духовное общение. В этом отношении владение музыкальной фразой доведено было у Ершова до высшей степени совершенства. В устах Ершова омузыкаленное слово приобрело, совершенно как у Стравинского, но в своем индивидуальном плане, всю полноту художественно-пластической выразительности, всю присущую ему силу и всю глубину чувства, о котором только мог мечтать композитор. Это безукоризненное чувство слова на основе музыки привело впоследствии Ершова к овладению всеми чарами вагнеровского творчества, ибо Вагнера мало только хорошо петь, надо еще уметь его музыкально рассказать.
В отношении драматической игры в Ершове всегда поражала его изумительная способность сживаться с изображаемым им лицом, и это резко выделяло его из общей артистической массы. Каждая воплощенная Ершовым сценическая фигура непременно носила индивидуальный оттенок, и каким он представал перед зрителем сегодня, например, в роли Садко, таким уже не мог показаться завтра в роли Тангейзера. Его могучий природный темперамент, конечно, везде делал свое дело, но в каждом данном случае являлись совершенно другие типы» (Э. Старк. Самородок).