Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
ЗДАНЕВИЧ Илья Михайлович
Поэт, прозаик, литературовед, художник. Идеолог футуристической идеологии «всечества». Создатель группы «41°» (Тифлис, 1917–1919, совместно с А. Крученых и И. Терентьевым). Открыватель и пропагандист творчества Н. Пиросманишвили. Автор книг «Наталия Гончарова. Михаил Ларионов» (СПб., 1913), «лидантЮ фАрам» (Париж, 1923), «Восхищение» (Париж, 1930), «Письмо» (Париж, 1948), «Приговор безмолвия» (Париж, 1963). С 1921 – за границей.
«Поэт оказался чрезвычайно низкорослым. К тому же он сильно сутулился. Большая голова, довольно правильные черты лица, пристальные, едкие, отливающие синевой глаза. Был он аккуратно причесан
Илья Зданевич числил себя в самых левых и, разумеется, отрицал всех, кроме своих. Это было для него тем удобней, что его группировка состояла из художников. Он, будучи в ней единственным поэтом, не боялся соперничества друзей.
Сидя в кресле, развалившись на тахте или разгуливая по комнате, засунув руки в карманы коротеньких полосатых брюк, похожий на странную заводную куклу, Зданевич любил основательно поговорить. Или на улице, когда выходил он прогуляться, казавшийся еще меньшим, чем в квартире, под серой шляпой, в широком пальто, в карманы которого иногда высовывал он купленные на углу фиалки. Или в восточных кварталах города [Тифлиса. – Сост.], в персидском кабачке после острейшего „кябаба“, посасывая мундштук кальяна, стеклянная башенка которого была почти такой же высоты, как сам Зданевич, – всюду продолжал он свой ядовитый монолог. Может быть, рад был он, что обрел в Тифлисе слушателя, и ему все равно было кого поучать.
С тех пор я никогда не встречал столь законченного литературного нигилизма. Причем, в отличие от других, Зданевич казался искренним.
…Разрушать следует беспощадно. Все – и ритм, и прежние принципы рифмовки. Да здравствует заумь, но организованная, а не случайная, какую предлагает Крученых. В чем была положительная программа Зданевича – и теперь я не решусь установить.
Несколько позже, когда началась мировая война [Первая. – Сост.], Зданевич читал мне свою новую поэму. Она посвящалась памяти летчика, разбившегося на западном фронте. Стоя у конторки, до крыши которой едва достигал Зданевич лицом, он произносил, вернее выкаркивал резким тенором, полузаумные, частью звукоподражательные фразы. В его чтении вещь [„заумное“ стихотворение „гаРОланд“. – Сост.] производила некоторое впечатление. Это было что-то вроде ритмической прозы с внутренними рифмами и ассонансами. В задачу входило передать рокот моторов, взрывы бомб, треск ружейной перестрелки. Слоги сталкивались, скрежетали и лопались. Вещь была сухой как скелет. Однако скелет двигался и жестикулировал. „Браво, Гарро!“ – картаво выкрикивал Зданевич.
…Надо сказать, Зданевич был последовательным отрицателем. Именно в этом он себя находил. В первые военные месяцы германские пушки грозили Реймскому собору. Зданевич ходил именинником. Хорошо, что уничтожают старье. Он, действительно, лично был доволен. Даже готовил он какой-то манифест, приветствовавший подобный акт.
Единственно, что признавал он кроме себя, – несколько друзей своих, левых художников. Возможно, вообще он поэзию не любил, отдавая предпочтение живописи. В одну из самых первых наших встреч он стал натаскивать меня на картины Пиросманишвили. Он собирал и скупал по духанам холсты и доски этого прославленного теперь, замечательного мастера Грузии. В ту пору о нем не знал еще никто. Пиросманишвили пропадал в качестве трактирного и вывесочного живописца. Зданевич посылал работы его в Петербург на выставку левых „Трамвай Б“. И прочел мне Зданевич свою статью о Пиросманишвили, помещенную в какой-то газете, полную несвойственных автору восторженных утверждений и похвал» (С. Спасский. Маяковский и его спутники).
«Зданевич сказал: „Я прочитаю мои новые стихи, но для этого мне нужны две колоды карт – от тузов до двоек. Найдутся?“ Максим [сын М. Горького. – Сост.] принес карты, и Зданевич, как фокусник, тасовал их как-то особенно залихватски – то фонтаном, то веером. Собрав карты в ладонь, сказал: „Внимание! Начинаю!“ Оглядывая нас всех, он начал читать стихи в страшно быстром темпе и одновременно раскладывать на столе карты, как в пасьянсах; иногда он вращался с дикой быстротой на одном месте, вдруг обегал вокруг всей комнаты, и все это, не прерывая ни стихов, ни раскладывания карт. Эти приемы – не импровизация, все разучено и так мастерски исполняется, что мы ошеломлены или одурачены. Нет, потому что все это очень музыкально и артистично. Но о чем стихи? И стихи ли? Ответить на это трудно. У Алексея Максимовича [Горького. – Сост.] наивно-удивленное лицо, он аплодирует: „Браво, браво! – и спрашивает: – А это очень утомительно, должно быть?“» (Вал. Ходасевич. Портреты словами).
ЗЕЛИНСКИЙ Фаддей (Тадеуш-Стефан) Францевич
Филолог, поэт-переводчик. Публикации в журналах «Вестник Европы», «Аполлон». Книги «Из жизни идей. Научно-популярные статьи» (т. 1–4, СПб., 1905–1922), «Древнегреческая религия» (Пг., 1918), «Религия эллинизма» (Пг., 1922).
«Одним из наиболее популярных профессоров историко-филологического факультета [Петербургского университета. – Сост.] был Фаддей Францевич Зелинский (пан Тадеуш), слушать его собирались студенты всех факультетов. Один естественник (Чикаленко) мне говорил, что ходит на лекции Зелинского ради пантеистических переживаний. Словно дышишь запахами безбрежного моря. Другой естественник (Вильчинский) писал мне из Афин: „На пароходе с нами ехал Фаддей Францевич. Он сидел на носу, окруженный своими ученицами. Они сняли свои шарфы и украсили ими канаты. Ветер играл этими цветными флажками над головой учителя. А он повествовал о том, как афиняне возвращались из Тавриды или Колхиды к родным берегам и всматривались вдаль, ожидая, когда блеснет на солнце золотое копье Афины, венчающей Акрополь“. Вильчинский уже на берегу Эллады увидел, что Зелинский идет купаться, побежал за ним: казалось ему, что воскресший бог Эллады погрузит в вечно шумящее море свой „божественный торс“. Надо заметить, что оба восторженных естественника были люди трезвого склада, постоянно шутившие над моей экзальтированностью.
Свой курс Зелинский обычно читал в классическом семинарии, где у стен были собраны фрагменты античных стел, саркофагов и статуй. Это окружение гармонировало с обликом профессора. Его портрет хотелось писать на таком именно фоне. Фаддей Францевич был высок. Его выпуклый лоб куполом венчал лицо. Темные с проседью волосы, виясь, обрамляли чуть закинутую голову. Слегка курчавая борода напоминала бороду Софокла; в его глазах, широко раскрытых, казалось, отражался тот мир, который он воскрешал своей вдохновенной речью. Говорил он медленно, торжественно, слегка сквозь зубы, и казалось, что слово его было обращено не к нам, что он направлял свою речь через наши головы – отдаленным слушателям.
Порой голос его дрожал и слеза блестела на его глазах, похожих на глаза оленя.
…Античный мир, воскрешаемый Зелинским, не был миром реальной действительности. Его герои – статуи из поросского мрамора, сверкающие на солнце как свежевыпавший снег. Но они не были холодны ни как мрамор, ни как снег. Они были, как Галатея Пигмалиона, одухотворены пафосом любви. Они выражали те вечночеловеческие страсти, которые подчиняли людей Мойре, порождали трагедию.
Перед нами был не пожилой профессор, а вдохновенный Айод, преемник самого Гомера» (Н. Анциферов. Из дум о былом).
ЗЕНКЕВИЧ Михаил Александрович
Поэт, переводчик (Бодлер, Фрейлиграт, Гюго, Уитмен, Шекспир, Фрост и др.). Участник 1-го «Цеха поэтов». Публикации в журналах «Современный мир», «Заветы», «Аполлон» и др. Сборники стихов «Дикая порфира» (СПб., 1912), «Четырнадцать стихотворений» (Пг., 1918), «Пашня танков» (Саратов, 1921).
«Книга М. Зенкевича оставляет впечатление больших возможностей, большой борьбы и равно частых поражений и побед. Значительно и ново прежде всего его ощущение мира, проникновение в то, что Баратынский назвал „дикой порфирой“ природы, а Вл. Соловьев – „грубою корою вещества“. Пропитанный научным натурализмом, видящий в „радостном мире“ человеческого тела прежде всего „алое мясо и розовый жир“, М. Зенкевич обладает тем же „кровожадным нюхом“, как герой его Коммод, который любил, „как конюх, пар конюшен и запах бойни, как мясник“…Стих его насыщен и груб, часто намеренно груб, но именно потому он иногда достигает большой изобразительности» (В. Гиппиус. Рецензия на книгу «Дикая порфира»).