Серебряный век. Портретная галерея культурных героев рубежа XIX–XX веков. Том 2. К-Р.
Шрифт:
Уже при первом нашем разговоре с Разумником Васильевичем у Эрберга о Философской академии я имел некоторое представление о духовных ценностях его, таившихся за неприглядной внешностью самого выдающегося из современных мне хранителей традиций Герцена, Лаврова и Михайловского. Но я еще не знал тогда, что пенсне на землистом лице с расползавшимися усами Разумника Васильевича вооружало его стеклами для двойного, я бы сказал, магического зрения. Лишь постепенно я разглядел, что он смотрит на вопросы и политического, и личного порядка одновременно широко и узко, одновременно сквозь увеличительное и уменьшительное стекло…Разумнику Васильевичу, человеку хрупкого здоровья, в то время прихварывавшему, изголодавшемуся, так как каждый лишний ломтик хлеба или кусочек сахара он сохранял для семьи: жены своей Варвары Николаевны и детей Левы и Инны [Ирины. – Сост.], окруженному в литературных кругах злорадным недоброжелательством,
«Маленький, узкоплечий, в потертом черном френче или в сатиновой толстовке, Р. словно поклевывал своим большим носом догоревшую трубку, когда старательно выскабливал из нее перегар. Иногда вставал, скорым молодцеватым шагом подходил к гигантским шкафам, стуча каблуками высоких сапог. Доставал книгу или журнал, быстро находил нужную страницу и угощал цитатой, обычно – с едкой приправой: цитата падала в месиво нашей беседы крупной солью, придавая ей острый вкус. Он щурил близорукие глаза и смеялся негромким жидким смешком, от которого пенсне соскальзывало с носа, блеснув на лету по-стрекозиному, но, удержанное шнурком, заложенным за ухом, повисало и трепыхалось. Человек во френче водворял его на место и снова застывал в кресле – неподвижный, суховатый, замкнутый.
Лицо его становилось добрым только тогда, когда разговор заходил о детях. Потом оно опять как бы застегивалось на все пуговицы, глаза щурились скептически, нижняя губа слегка выпячивалась, выпуская струйку дыма.
…Ничего поразительного, ничего потрясающего не было ни в его словах, ни в его поступках. Но было в них нечто более редкое, чем эффектная мысль или оригинальный мотив: необычайное душевное благородство, исключительный такт, глубокое внимание к собеседнику. Ни одного пошлого слова, ни одного фальшивого слова, ни одного пустого слова…Никакого „учительства“ и никакого „критиканства“. Величайшая скромность и, вместе с ней, прочное чувство своего достоинства, сознание своего бескорыстного и неподкупного призвания. С ним можно было отдохнуть от литературщины, не отрекаясь от литературы» (Э. Голлербах. Встречи и впечатления).
ИВНЕВ РЮРИК
см. РЮРИК ИВНЕВ
ИГНАТЬЕВ Иван Васильевич
Поэт, критик, издатель «Петербургского глашатая». Член группы эго-футуристов. Публикации в журналах и газетах «Театр и искусство», «Шиповник», «Дачница», «Нижегородец» и др. Стихотворный сборник «Эшафот (Эгофутуры)» (СПб., 1914); сборник рассказов «Около театра (Юморески, миньятюры, штрихи, пародии)» (СПб., 1912).
«На одной из Рождественских улиц Песков вблизи Греческого проспекта [в Петербурге. – Сост.], в небольшом собственном деревянном домике проживала в 1912 году добрая старушка – бабушка с внучком. Этот внучек звался Иваном Васильевичем Игнатьевым и любил литературу в такой степени, что стал издавать маленькую газету в новом жанре, где на первом плане были стихи и критика о них и о театре, который внучек любил не в меньшей степени. В те дни ему исполнилось всего восемнадцать лет, мальчуган он был поведения примерного – не пил, не курил, женщин не знавал, – чего еще большего желать от „бабушкиного внучка“?.. Пробовал он и сам, как говорят обыватели, „пописывать“ и в стихах, и в прозе, да только ничего путного из этих писаний не получалось, но рецензии его о книгах и о новых пьесах не были лишены остроты и оригинальности, и сделался
У Игнатьева были странности: он мне, например, рассказывал, что каждый раз, отлучаясь из дома, в особенности по вечерам, когда он бывал в театре, он нигде не находил себе места, боясь, что его обожаемая им бабушка умрет внезапно в его отсутствие. Нередко, не дожидаясь окончания спектакля, он бросался, мучимый предчувствиями, домой и торопил извозчика, поощряя его „чаевыми“. Эта смутная тревога за любимого человека оказалась не напрасной: однажды, гонимый ею, он мчался к дому, обыкновенно мирно спавшему в поздний час театральных разъездов и погруженному в полнейшую тьму. Как боялся он увидеть свет в окнах, который обозначал бы, вероятно, что-нибудь неожиданное, и еще вероятнее ужасное: не то ли, чего он так боялся всегда и болезненно ожидал?.. И что же: все окна были ярко освещены… Предчувствие не обмануло его: бабушка скоропостижно скончалась, и скончалась именно без него. Поздно ночью я получил от него телеграмму, извещавшую меня о смерти старушки и заклинавшую не оставлять его одного в тяжелые для него минуты. Немедленно я поехал на Пески и до глубокого утра просидел с милым юношей, ободряя его, совершенно измученного потерей. После кончины бабушки он загрустил, осунулся, и нередко в „Вене“ [ресторан в Петербурге. – Сост.] можно было встретить его за бутылкою „Мартеля“, чего раньше за ним не водилось вовсе» (Игорь Северянин. Газета ребенка).
«Игнатьев был бесталанный человек с низким скошенным лбом и тяжелым взглядом, которому, на его несчастье, захотелось блистать, удивлять, очаровывать сердца, потрясать мир.
„Петербургский глашатай“ начал выходить, правда, не еженедельно, а когда придется. Внешность его была жалкая – четыре страницы газетной бумаги малого формата, с расплывающейся печатью захудалой типографии. Содержание… Северянин печатал там свои поэзы, Игнатьев – критические статьи и афоризмы. Перо у него было бойкое. За неимением досуга он еще не читал ни Толстого, ни Достоевского, ни даже Пушкина, в чем без особого стеснения признавался. „Зато“ – прочел всего Пшибышевского и „Портрет Дориана Грея“. Лорд Генри особенно его пленил. Он считал себя подражателем уайльдовского героя, только на новый, футуристический лад, что, понятно, еще „шикарней“» (Г. Иванов. Китайские тени).
«Это был холодный дерзатель. Спокойный, трезвый ум, несомненное понимание поставленных перед собой задач и очень маленький талант. Даже странно: всем своим существом Игнатьев был совсем близок к позициям кубофутуристов, а между тем он их ненавидел, в свой журнал не пускал и печатал всякую бесцветную мелюзгу, после того как поссорился с Северяниным, забраковав какую-то „поэзу“ Северянина, и последний перестал давать в „Глашатай“ стихи.
Шум вокруг имени Игнатьева поднялся совершенно неожиданно. В одной из поэм Игнатьев одобрительно отозвался о библейском Онане и об его занятиях. Критика возмутилась и протащила по страницам всех заметок имя Игнатьева. С этого момента Игнатьева узнала широкая публика.
…Однажды я получил от Игнатьева очень жизнерадостное письмо. Он писал, что сделал предложение и скоро женится. Почти немедленно я получил от него телеграмму с просьбой приехать через три дня на его свадьбу. Поехать я не мог. И послал ему поздравительную телеграмму.
Телеграмма через двое суток вернулась обратно, с пометкой: „Не доставлена благодаря смерти адресата“.
После венчанья, обставленного очень торжественно, Игнатьев усадил невесту и гостей за стол, сам во фраке выпил бокал шампанского, поцеловал невесту, вышел в спальню и бритвой перерезал себе горло.
Смерть была немедленная и ни для кого не понятная» (В. Шершеневич. Великолепный очевидец).
Игорь-Северянин
Поэт, мемуарист. Лидер эго-футуризма. Стихотворные сборники «Громокипящий кубок» (М., 1913), «Златолира» (М., 1914), «Ананасы в шампанском» (Пг., 1915), «Victoria regia» (Пг., 1915), «Поэзоантракт» (Пг., 1916), «Тост безответный» (М., 1916), «Поэзоконцерт» (М., 1918), «За струнной изгородью лиры» (М., 1918), «Собрание поэз» (т. 1–4, М., 1918), «Вервэна» (Юрьев, 1920), «Менестрель. Новейшие поэзы» (Берлин, 1921), «Миррэлия» (Берлин, 1922), «Фея Eiole. Поэзы 1920–1921 гг.» (Берлин, 1922), «Классические розы» (Белград, 1931), «Медальоны» (Белград, 1934) и др. Роман в стихах «Падучая стремнина» (Берлин, 1922).