Сергей Фудель
Шрифт:
Свое посвящение в сан Сергей Дурылин переживал как этап, когда «кончилась жизнь и начинается житие». Самым трудным для священника Дурылина оставался вопрос — можно ли брать с собой в Церковь, в которой для него должна быть вся полнота Жизни, Пушкина и Шопена, Диккенса и Эдгара По, Гогена и Иннокентия Анненского. Можно ли сохранить в своей душе искусство, живя целиком в Церкви? Фудель вспоминал, как с великой грустью отвечал на этот вопрос его друг: «Нельзя на одной полке держать Пушкина и Макария Великого». Дурылин, имевший большой талант художественной прозы и уже издавший к моменту своего рукоположения цикл сонетов, считал, что священнику продолжать подобные занятия не должно. Священство оказывалось для него, таким образом, некой жертвой. Но если священство есть не обретение сокровища, а жертва, то, полагал Фудель, «тоска о пожертвованном будет неисцелима и воля в конце концов не выдержит завязанного ею узла… Ни истина, ни красота не разрываются
86
Там же. С. 45.
Именно так и обстояло дело с Дурылиным, который в процессе долгих духовных поисков вступил в священство, но и сам же, продолжая искать свой путь, отказался от принятого на себя служения. Опыт Дурылина навсегда остался для С. И. Фуделя одним из самых поучительных примеров — как томится сердце человека в попытке совместить несовместимое. Ключом к пониманию этой сердечной тоски были стихи Зинаиды Гиппиус:
Покой и тишь во мне. Я волей круг свой сузил… Но плачу я во сне, Когда слабеет узел!Ибо вступление Дурылина в священство сопровождалось для него «плачем во сне» — о поэзии, театре, литературе, обо всем том, что, как ему казалось, он принес в жертву Церкви.
Сближение Фуделя с Дурылиным произошло весной 1917 года. «…Помню, как 33 года назад, — писал С. И. Фудель сыну в декабре 1951–го, — я пришел впервые в комнату к Сергею Николаевичу. Помню тишину комнаты и везде книги, — на полке, на столе, на полу, — и свою жажду познания, но не отвлеченного, а радостного, как молодая жизнь. Книги представлялись окнами, в которые проходят лучи незримого солнца» [87] . К тому времени Дурылин был уже автором известных книг «Рихард Вагнер и Россия» (1913), «Церковь Невидимого Града» (1914), искусствоведческих и этнографических очерков — о древнерусской иконописи, об Олонецком крае, о Франциске Ассизском, о Лермонтове, о Русской Церкви и церковном соборе. Он писал легко, стремительно и много и мог работать одновременно над несколькими темами. Фудель вспоминал маленькую комнату во дворе Обыденского переулка, где квартировал Дурылин. В большой стопке книг лежали вперемешку романы, стихи, богословие, книги по искусству, стихотворные сборники, журналы. Над столом находилась одна — единственная икона — старинное, шитое бисером «Благовещение», а над кроватью висела единственная картина, акварель Машкова, иллюстрация к «Бесам» Достоевского: Шатов провожает ночью Ставрогина. «Это была бедная лестница двухэтажного провинциального дома, наверху, на площадке, стоит со свечой Шатов, а Ставрогин спускается в ночь. В этой небольшой акварели, — вспоминал С. И. Фудель, — был весь “золотой век” русского богоискательства и его великая правда» [88] .
87
Письмо С. И. Фуделя Н. С. Фуделю от 28 декабря 1951 г. // СС. 1, 384.
88
Фудель С. И. Воспоминания // СС. I, 46.
В маленькой комнате своего друга, засидевшись заполночь, С. И. Фудель часто оставался ночевать и ложился на полу, на какой-нибудь старой одежде, и тогда начинались «русские ночи» — все те же старые разговоры шатовской мансарды. Вольно или невольно Фудель и его избранные собеседники читали и жили будто по нотам Достоевского и, конечно, ощущали себя все теми же «русскими мальчиками», которые, едва познакомившись, заводят бесконечные разговоры о путях к Богу и от Бога, забывают о еде и сне и жаждут знать друг о друге только одно: «Како веруеши али вовсе не веруеши».
Фудель не уставал удивляться, что его друг, который вел вполне аскетическую жизнь («вольное монашество в миру, с оставлением в келье всего великого, хотя бы и темного волнения мира»), мог одинаково увлеченно рассказывать о посещении Оптиной пустыни и об опере «Русалка»; или в момент сосредоточенного молитвенного состояния вдруг начать читать отрывки из «опиумных» новелл Клода Фаррера. Во всем его поведении чувствовалось не дешевое любопытство зла, а душевное соучастие в тоске этого зла по добру; и любимый поэтический образ Дурылина был тоскующий лермонтовский демон. Фудель видел в этом духовном феномене какое-то особое, русское тоскующее любопытство.
В 1918–м С. Н. Дурылин написал рассказ «Мышья беготня», который посвятил своему другу Сергею Фуделю: о призраках ночи, о темном хаосе образов, тоске и наваждениях, которые исчезают в лучах света, в звоне колоколов к ранней обедне у Илии Обыденного. «Борьба духа, — писал в этой связи С. И. Фудель, — есть постоянный уход от постоянно подступающего зла, в какой бы врубелевский маскарад это демонское зло ни наряжалось. Уход и есть уход, движение по пути, странничество, и в этом своем смысле духовное странничество, то есть богоискательство, присуще всем этапам веры. Оно есть побег
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 167
Стихотворение С. И. Фуделя, посвященное С. Н. Дурылину. 16 апреля 1934 г. Автограф. РГАЛИ. Ф. 2980. On. 1. Ed. хр. 276. Л. 168
от зла» [89] . Фудель и считал Дурылина таким странником по духовным мирам, русским путником, искавшим потонувший в озере Китеж, а в нем — Церковь Невидимого Града. Но путником крайне торопливым, который, находясь в плену своего большого и стремительного литературного таланта, спешит говорить и писать, доказать, убедить, — прежде чем созреет в нем полное внутреннее понимание.
89
50 Фудель С. И. Воспоминания // СС. 1, 48.
Фудель на всю жизнь запомнил, как он провожал своего друга к диким северным озерам, в «край непуганых птиц», и потом встречал его и слушал рассказы про эти озера, про диких лебедей и колдунов и про старые северные деревянные церковки. Его впечатления о поездках и путешествиях (например, об Оптиной пустыни) казались Фуделю преувеличенными, мечтательными, полными восторгов, но далекими от реальности: им трудно было верить. «В нем был какой-то мистический гиперболизм, который давал неверный тон исполнению даже и совершенно верной музыкальной вещи» [90] .
90
Там же. С. 50.
Не раз, однако, Фудель благодарно вспоминал, с какой любовью и знанием дела открывал ему Дурылин смысл древней русской иконы, как водил своих друзей в Кремль показывать фрески Благовещенского собора. Были они и в Лавре, чтобы видеть освобожденную от золотой ризы и позднейших записей рублевскую «Троицу»: горели золотые лампады и светилась икона немерцающим светом. Дурылин сказал тогда, что испытывает «почти страх». Они одинаково чувствовали, что «икона — это видение святости, видение святого тела тех, кто озарен до конца благодатью. Лицо, озаренное Невечерним светом, дается в ней не в анатомической записи тленной плоти, а в молитвенном прозрении его еще непостижимой славы» [91] .
91
Там же.
Дурылин водил своих друзей на теософские собрания, в Щукинскую галерею, на свои чтения о Лермонтове. Те университеты, которые Фудель проходил под влиянием Дурылина, он позже определял как познание Церкви через единый путь русской религиозной мысли. Дурылин открывал своему младшему другу и мир русской культуры. Именно он впервые повез Фуделя в Абрамцево, чтобы вместе погрузиться в теплый воздух «аксаковского гнезда». Тогда это был еще не музей, а большой дом, полный личной жизни живущих в нем обитателей — Фудель запомнил уже совсем старого Савву Ивановича Мамонтова, сидящего за чаем на террасе. «Я впервые попал в этот мир уходящей эпохи и полюбил его навсегда. Я ходил по дому и буквально нюхал необъяснимо милый мне запах какого-то навсегда теряемого покоя» [92] .
92
Фудель С. И. Воспоминания // СС.I, 72.