Сергей Фудель
Шрифт:
Отец Павел, встреча с которым оставила такой яркий след в жизни Сергея Фуделя, явился для него некоторым мерилом подлинности и глубины мысли. Описывая свои впечатления от знакомства с Вячеславом Ивановым, Фудель отмечает: «Вячеслав Иванов был во многом родствен Флоренскому, их объединяла какая-то онтологичность мышления и еще, может быть, общая “предыстория” их христианства: Древняя Греция и Восток в своем ожидании Нового Завета. У него была книга под названием “По звездам”, и в моей памяти он сохранился как волхв евангельского рассказа, медленно, на верблюде приближающийся к тому месту, где лежал Младенец, спеленатый в яслях» [104] .
104
Фудель С. И. Воспоминания // СС. I, 63.
Поиск религиозного смысла истории и оправдания культуры был одной
105
Там же. С. 68.
В отличие от петербургских собраний, на которых сходилось немало ярких представителей духовного сословия, в московском Соловьевском обществе священники были скорее редкими гостями. «Москва продолжала быть твердыней так называемого “филаретовского духовенства”, в общем безмятежно спящего в своих приходах» [106] , — вспоминал Фудель. Зато здесь собирались беспокойные искатели правды Божией из числа мирян — вроде Николая Прейса, оставившего яркий след в памяти Сергея Фуделя. «Праведник, любивший мир Божий и прошедший по нему, не запятнав ничем своей любви»; «чистый и странный для мира человек, не вмещавшийся в нем» [107] — так вспоминал о нем Фудель многие годы спустя после смерти Прейса в голодные 20–е годы в психиатрической лечебнице родного городка Венёва в Тульской области.
106
Фудель С.И. Воспоминания // СС. 1, 65
107
Там же. С. 70–71.
«Я не представляю себе весенней Москвы 1917–1918 годов без его небольшой сутуловатой фигуры в черном пальто или в длинном черном сюртуке, золотых очках и какой-то маленькой старой фетровой шапочке». В черной клеенчатой сумке с деревянной ручкой он всегда и везде носил с собою Новый Завет, несколько книг святых отцов и поэтов. За последних, как было известно Сереже, Прейс усердно молился Богу. Юношу, который в то время мучительно пытался соотнести в своей душе верность строгой церковности «оптинского» образца с увлекавшей его стихией литературного и вообще культурного творчества, где нет ничего раз навсегда ясного и решенного, поразило «само явление Прейса, этот живой факт того, как человек веры может любить мир, эту теплую землю человечества, настолько любить, чтобы собрать ее в свою котомку, как драгоценное бремя страдания и любви. В этом был символ, но этим символом был живой человек, появлявшийся среди нас<…>и нас иногда не замечавший, всегда погруженный в свою тревожную думу, всегда куда-то спешащий — то в церковь, читать шестопсалмие, то на философский диспут в Мертвый переулок<…>, то в Данилов монастырь, на могилу Гоголя» [108] .
108
Там же. С. 53.
Явившись однажды к Дурылину в Обыденский переулок, Прейс застал там В. В. Розанова, по характеристике Фуделя — «маленького старичка с зорким взглядом», укрывающегося в особом «самозатворе» за облаками табачного дыма, яркого представителя целой эпохи русской интеллигенции, в которой сочетались «и настоящий ум, и пустая болтовня, и искренность о людях, и занятость только собой, и отрицание атеистического тупика, и нежелание настоящего подвига веры». «Прейс вошел со своей котомкой, остановился над ним и громко и грозно сказал, точно пробиваясь сквозь дымовую завесу интеллигентности: “А ведь Христос-то действительно воскрес!”» [109]..
109
Фудель
В послереволюционном будущем, когда большевики одну за другой разорили и опустошили дорогие для Сергея Оптину и Зосимову пустыни, Троице — Сергиеву лавру, да и все остальные обители «организованного» русского монашества, тема праведников в миру (а также монастыря в миру,о чем речь пойдет далее) приобрела особое значение для Сергея Фуделя. Его воспоминания наполнены свидетельствами об этих людях веры, живущих в мире, но «не вмещающихся в нем», а прорастающих в вечность уже здесь и сейчас, странниках и пришельцах на земле(Евр. 11, 13). Из них особенно дороги Фуделю те, кто, подобно Прейсу, на свой особенный лад продолжавшему давнюю русскую традицию юродивых Христа ради,умели любить мир — но любовью, просвещенной знанием Царства Божия.
Другие, более традиционные образы юродивых тоже присутствуют в воспоминаниях Сергея Фуделя. Это, например, Гаврюша, живший при Оптиной пустыни и почитавшийся ее старцами. В 1921 году, в период трудноразрешимых сомнений, Сергей спросил его:
— Гаврюша, — что мне? Идти в монастырь или жениться?
Ответ прозвучал с неожиданной досадой:
— А мне что! Хоть женись, хоть не женись!
И после некоторой паузы:
— А в одном мешке Евангелие с другими книгами нельзя носить [110] .
110
См.: Фудель С. И. Воспоминания // СС. I, 59–60.
Вопрос оказался праздным: Сергей был еще не готов ни к монашеству, ни к браку. Осуждая немощь своей тогдашней веры и непреодоленную раздвоенность души, он принял близко к сердцу и другой упрек странника. Не о том ли говорил недавно и его старший друг Сергей Николаевич: «Нельзя на одной полке держать Пушкина и Макария Великого».
Дурылин кончил тем, что убрал с полки Макария. А Фудель, вполне усвоив, что Евангелие с другими книгами путать нельзя, сумел показать всем своим дальнейшим опытом, что в любящем сердце можно уместить и Евангелие, и суровых Отцов пустыни, и, вместе с тем, Пушкина и Тютчева, Бориса Пастернака и Вячеслава Иванова, Достоевского и Метерлинка, Экзюпери и даже Рэя Брэдбери, — все они оказались в каком-то смысле спутниками на трудном скитальческом пути… Главное в том, что «Христа в душе уже нельзя ни с чем путать, да и невозможно, ибо если увидишь, что Он — Солнце, то как же Солнце спутаешь с фонарем» [111] .
111
Письмо С. И. Фуделя Н. С. Фуделю от 18 февраля 1949 г. // СС. I, 289.
Фудель прожил свою жизнь не «по Гаврюше», а, скорей, «по Прейсу» с его многое вмещающей клеенчатой сумкой. Вот и во Флоренском Сергея так привлекало это смешение неотмирности даже во внешнем облике с увлеченностью вполне земными техническими вопросами и погруженностью в глубину мирской учености.
Свидетельство Сергея Фуделя оказалось дорого для многих в современной России. Отмечая присущую Фуделю «безмерность человеческой широты», Майя Кучерская пишет: он «вовсе не был между ими и нами, между Церковью и культурой, он умел оставаться вместе с тем и другим» [112] .
112
Кучерская М.Языками ангельскими и человеческими // Русский журнал (сетевое изд.).< www.russ.ru/ist_sovr/20000428_kycher.html>
«Русский Апокалипсис». Новоселов и Тихомиров. «Филадельфийская эпоха» и «церковь — блудница»
Апокалиптическое настроение, связывавшееся как с ожиданием нового излияния Святого Духа, так и с ощущением надвигающейся катастрофы и конца истории, составляло один из основных мотивов интеллектуальной жизни предреволюционной эпохи. «Мы стоим на краю истории», — говорил Тернавцев на петербургских религиозно — философских собраниях еще в самом начале XX века. Летом 1917 года, уже на пороге большевистской революции, он выступал с чтениями на тему Апокалипсиса и в Москве. Здесь слушал его Сергей Фудель — вероятно, вместе с Дурылиным, который примерно в то же время читал в морозовском доме доклад «Апокалипсис в русской литературе». Толковали в те годы и о реабилитации хилиазма, древнего верования в наступление тысячелетнего Царства Божия. К хилиастическим чаяниям подталкивало все более очевидное крушение надежд на создание в истории подлинно христианской государственности. Причем напряженный интерес к апокалиптической тематике присутствовал не только на интеллигентских встречах в салоне Маргариты Морозовой или на «вторниках» у Бердяева в Малом Власьевском переулке, куда тоже ходил Сергей Фудель, но и в других московских кружках, более тяготеющих к традиционному Православию.