Сергей Сергеевич Аверинцев
Шрифт:
Аверинцев говорил мило, примирительно о trahison des clercs. Он собран, красив как никогда. Раушенбах грубо прогнал мелкого Пана-рина, распевшегося было со своей социологией знания перед такой аудиторией: «Уходите, уходите». Аверинцев встал и спас положение: «Меня расстраивает, что мы не слушаем друг друга; мне, например, крайне интересно всё, что говорится; при всём том у нас действительно не симпозиум». — Пришла Мариэтта Омаровна Чудакова в короткой юбке. Она говорила первой после перерыва долго, скоро и умно: мы проговорили снова свой народ, его захватили в 1989 году патриоты. Она задела круглую Ксану Мяло, которая жалеет стариков, лишающихся права гордиться флагом, орденами, как пятьдесят лет назад и больше тоже со стариков срывали георгиевские кресты.
В Ассоциацию идет орава, чтобы прикрыться именами. Только я голосовал против митрополита Питирима, и все это заметили. Я голосовал бы
С Аверинцевым и Ивановым поехали в гостиницу Иностранки, где Иванов директор теперь, и там среди людей за круглыми столиками кто? — отец Александр Мень весело раздавал подарки! Там была и Трауберг, она дала нам с Ренатой лотерейные билетики, потом к нашему — директорскому — столику подсел молодой Заславский, один из героев съезда. Его спросили о Чаушеску. «Тиран бежал в Китай», сказал он торжественно. Аверинцев читал духовные стихи, новые, и свою молитву, сочиненную на съезде: «У самого края преисподней, на месте, Георгием заклятом...» И вдруг впервые в жизни я смог не один свернувшись клубочком, а среди людей думать, как это у меня иногда получается, т.е. просто чувствовать, вбирать и открываться [...] Ехали обратно с Аверинцевым и Наташей, под стенами Кремля он опять рассказал свою молитву. — Он два часа уговаривал Афанасьева убрать ругань в адрес Горбачева, тогда подписал его программу
390
о расколе. О Сахарове: Андрей Дмитриевич мыслит дедуктивно, из принципов; за окном ему словно Прага, а не Москва; он против папы, запрещающего аборты. «Но Андрей Дмитриевич, Вы же только что говорили о праве человека на жизнь; с какого момента, Андрей Дмитриевич?» С ним, сказал Аверинцев, было редкостно интересно разговаривать, потому что он был из немногих людей, всерьез продумывающих основания своей системы, когда слышат им возражения; я не смягчаю мысли, когда говорю с такими людьми, так, как я это делаю обычно, в разговоре с большинством.
27.12.1989. Хочется свернуться клубочком и мурлыкать, говорю я Ване, но надо ехать на лесоторговую базу, покупать тёс. Ваня сказал папин сегодняшний стих: «Я еще живая кошка, поскриплю еще немножко, подыщу и поживу. Et comment vous portez vous?»
1990
13.2.1990. Сказал Аверинцеву, что не пошел бы слушать Страду (он говорил о Пастернаке) даже если бы не был так занят. «Конечно», сказал он. О Залыгине: но он просто глуп. — Кублановский из Парижа трогательно написал в мрачной статье о Москве, в конце, что зашел под новый год в еще не отреставрированную церковь Михаила Архангела в Тропареве, голые кирпичные стены, встретил там Сергея Аверинцева и Ренату Гальцеву, увидел множество детей в храме. Так он кончает статью.
15.2.1990. С Аверинцевым на фольклорный ансамбль некрасовских сумских казаков с духовными песнями; Аверинцев, поздравив малый зал Консерватории со Сретеньем, сказал кратко не готовясь о многозначительности русских духовных песен, в отличие от колядок. «Раю мой раю, etc.» Люди («русские индейцы», Рената) в пестром, с перьями, восточного лица; большой силы, но больше клубные, и поют так, как пели им в детстве: как колыбельные, сами, боюсь, не замечая инфантилизма. У меня заболела голова, как последние лет пять всегда болит от бессмыслицы. — По поводу Ренатиного и Струве упрека евреям в «Новом мире» 1989, 12 в редакции «НМ» было партийное собрание, нервно говорили против антисемитизма. Ира хочет уходить. Аверинцев пошел в редколлегию не «Нового мира», а «Знамени». Разброд.
Аверинцев в Париже для журнала ЮНЕСКО говорил о новом
391
человеке, сверхгедонисте и машинном: новый секс так не похож на страсти наших родителей, как машина на лошадь.
7.3.1990. Слушал отчасти Аверинцева. Всё старое. Потом он сказал, что он в сумеречном состоянии, то и дело начинал про себя: «Сколько душе ни томиться в мире глухом и немом...» Совершенно холодная Ирина Ивановна Софроницкая написала на эти его средиземноморские стихи музыку и подпевала их, как гимн. Дорога к подъезду была перегорожена грузовиком с подъемником. «Зачем же он стоит?» «Потому что не сидит», остроумно сказал Аверинцев.
8.4.1990. Вербное воскресенье. После храма Ваня потерял шапку и всплакнул, мы пошли и нашли. Маша цветет, тиха, мила, очень много в лице. Аверинцев сбежал от нас и, наверное, пришел домой и похвастался Наташе, я сбежал от них всех.
Декларация Христианского социального форума (ХСФ). [...] Наступивший период жизни нашей страны требует от христиан осознания своей ответственности перед обществом [...] Силы, враждебные идеалам свободы, демократии и прав человека, сейчас пытаются использовать христианство в своих целях [...] Подписи: С.Аверинцев... (всего 20).
9.6.1990. Аверинцев думает однозначно, что на Запад ехать хорошо.
5.7.1990. Аверинцев простуженный из Парижа, выступал в ЮНЕСКО и привез последний вестник РХД и «Курьер ЮНЕСКО» со своим интервью о гедонизме, в вестнике стихи о звезде и втором Съезде 12.12.1989.
7.7.1990. То, как Аверинцев вдруг сказал, что я говорю нужное ему, и то, что мы впервые говорили как равные и как друзья, почти впервые, не пустота. Он из Парижа, где говорят, что вместо февраля настала наконец зима, и он простудился. После официальной части ЮНЕСКО он спорил до хрипоты, доказывая западным, что, условно говоря, в Москве умеют считать не только до двух, но и до трех, ему не поверили и зачислили в антигорбачевисты. Вовсе нет, возражал он, я хочу ему успеха, жалко видеть его зависимость, податливость, аморфность. Уже из боли за человеческое существо хочешь
392
ему успеха, сказал я. Да, согласился Аверинцев. Он показал только что вышедший Вестник РХД, где его стихи о кремлевской звезде, и я указал ему на две-три слишком победительные строки. Другие совершенно пронзительные. Он не обиделся, наоборот; и посоветовался: ему присылают «Студенческий меридиан», и там в каждом номере обязательно, чего другого может и не быть, но раздел хуже чем порнографии, холодных советов по перверсной технике. И непонятность, как возразить, ведь журнал всё-таки ему любезно дарят, не жаловаться же на них другим, как-то соединилась у него с недоумением, почему люди без причин нерадостны [...] Аверинцев теперь что-то вроде специалиста по борьбе с техногедонизмом, в тех советах он и технику, и гедонизм как раз в чистом виде видит. — Тихая Наташа пришла из распределителя Академии наук на Ленинском проспекте, принесла «заказ». Я извинился перед ней, что мы не спохватились ее оттуда захватить. Отношения между ними грознеют вдруг, она кричит — когда он поворачивается со странной решительностью назад за галазолином, «ты знаешь ведь, я разбрасываю эти лекарства повсюду», — «Сережа, Сережа!»; и в его тоне тоже подготовленность к противостоянию. При ней он цитирует лучшее, ему кажется, эротическое стихотворение неизвестного мне немца: «Kein Ungesttim und kein Verzagen...» [...] — Я был как раз за технику, всякую, только ее мало; за Камасутру, которая развертывает всю технику, и духовную; скажем, правду о переносе влечения. Аверинцев сказал, что есть вещи, о которых надо забыть, чтобы говорить об этих, как в «Круге первом» человек из лагеря удивился, увидев, что на гражданке одежда имеет два номера, а не только один, и догадался, что чтобы помнить об этих двух номерах, надо о чем-то уже забыть. Блестяще сказано; это Аверинцев, гениальный. Но, сказал я, не всё лагерь, и вне лагеря тоже есть, вне монастыря и аскезы есть. Я понимал, что это всё еще не главное; но я и знал, что он чувствует, он такой. — Говорили о детках, они целиком предоставлены сами себе, только сами решают главные вещи, кого любить, кого нет, когда обижаться. Аверинцев, подумав: «Не спрашивают. Если бы я кого-нибудь спросил. Если бы мои детки хоть раз спросили». Наташа, улыбаясь: «Не спрашивают никогда. Всё всерьез, трагично, одноразово, только сами решают».
Аверинцеву нравятся строки в новых стихах Бродского: «Входит некто православный, говорит: теперь я главный, у меня в уме жар-
393
птица и мечта о государе, дайте мне перекреститься, а не то в лицо ударю».
14.7.1990. Звонит Аверинцев, просто так, я говорю ему о своей грусти и о Москве, лучшем городе в мире. Может быть, говорит он, и может быть она была лучшим немного раньше, когда, чтобы продолжить парадокс, было хуже. Он говорит о Фоме Фомиче Описки-не, захвачен этой тайной, называет ее мило по-западному: критика авторитарного дискурса (т.е. почти так, своими словами, мягкими, обходными, но линия зависимости ясно узнается), внедряющаяся в сам язык созданием пародийного языка; страшно интересно в обоих смыслах. Я говорю, что Достоевскому стало самому страшно, повесть не додумана, сведена в духе светлой реформенной эпохи к шутке, — стало самому страшно, на что он замахнулся, уж на православие — конечно, но и больше того. Аверинцев мягок, дважды говорит, что хотел бы долгого разговора, и я издали только подхожу к тому жуткому, тайному, раздирающему, о чем для меня только и имеет смысл говорить всё последнее время.