Сергей Вавилов
Шрифт:
Единственный документ тех военных лет, который С. И. Вавилов особенно любил и в который иногда заглядывал и позднее, был маленький томик «Фауста» на немецком языке, словно специально приспособленный для ношения его в кармане гимнастерки. Томик прошел со своим владельцем через всю войну, и под конец его поля оказались исписанными комментариями и критическими замечаниями.
Лейтмотивом записей были поиски подлинного Фауста, которого Гёте, по мнению Вавилова, спрятал за литературным образом.
Литературный образ, считал Сергей Иванович, был не очень глубок. «Гете, как (и) Лессинг, Фауста только
Вавилов старается выявить разницу между двумя Фаустами — «гётевским» и «настоящим». В этой связи возникают глубокие философские раздумья о роли и назначении ученого.
«Гетевский Фауст не настоящий, — так можно было бы сформулировать вкратце размышления Вавилова. — Он изменяет науке. Он бросается в водоворот наслаждений и утрачивает необходимую ученому степень душевного равновесия и „созерцания“. Настоящий — это народный Фауст, тот фольклорный прототип, который был использован, но искажен поэтом. Народный Фауст верен своей науке. Он живет и должен жить для нее одной».
Для доказательства этого положения Сергей Иванович даже рисует диаграмму. На оси абсцисс откладываются сцены, время действия в его последовательности, на оси ординат — «степень душевного равновесия» или «созерцания». Над диаграммой надпись: «Кривая Фауста „an natural“ без примеси Мефистофеля». Кривая несколько раз взвивается вначале, но в конечном счете все же угасает, символизируя отступничество гётевского героя от настоящего ученого.
Так как комментарии не уместились на полях, то Сергей Иванович продолжил их в тетрадочках формата книги. Чтобы лучше сохранить дорогие строки, Вавилов переплел их вместе с «Фаустом».
Пройдет много лет, разгорится пламя новой войны, и С. И. Вавилов снова обратится к испытанному другу. Во внутренней тетрадочке появится вступительная запись, начинающаяся так:
«1942
(Йошкар-Ола)
Снова война, снова „Фауст“. Только вместо фронта глубокий, далекий тыл, а мне на 27 лет больше, за плечами прожитая жизнь…»
На внутренней стороне обложки возникнут поясняющие слова:
«Книга была со мною на фронте в 1914/1918 гг., переплетена в Кельцах [7] весной 1915 г.
В Йошкар-Оле (Царевококшайск) во время эвакуации 1941–1945 гг.».
7
Кельцы — город в Польше.
Упоминая в самом начале записей 1942 года о том, что он «со своим анализом 1915 г. вполне согласен», Вавилов еще более определенно высказывает старую мысль о том, каким должен быть настоящий ученый: «как Вагнер, но не как Фауст».
«Вагнер по-прежнему трогателен, совсем не смешон и настоящий ученый, а „мэтр“ уходит от науки».
И дальше:
«„У ворот“ кажется самой лучшей сценой всего Фауста. Народ, люди с их нормальным сознанием в меру житейских надобностей. Народ в праздник — все стремления, желания налицо. Девки, бюргеры, студенты, солдаты, кратко и блестяще изображенные. Народ, на котором земля стоит. И рядом Фауст,
Эту сцену можно читать сотни раз, без конца. Это и есть ключ к Фаусту-ученому. Природа — люди — великое сознание — магия».
Как итог раздумий двух периодов, двух войн — самые последние строки записей. Проникновенные, полные глубокого смысла, ясные и сильные слова:
«Фауст — трагедия о действии, а не о мысли, не об ученом, а о человеке. Наука отбрасывается с самого начала. Вместо нее магия, простое и бесстыдное средство овладеть большим. Почти воровство.
Йошкар-Ола, 22 января, 9 ч. вечера».
Почему война два раза вызывала у Вавилова раздумья о Фаусте? Какая странная ассоциация присутствовала здесь и волновала автора записок?
Уместно ли при зареве пожаров рассуждать о назначении ученого?
Быть может, физик-мыслитель видел здесь символическое противопоставление: творчества и разрушения, разума и безумия, добра и зла, человечности и жестокости, концентрации духовной мощи и ее распада? Но если видел, то почему такое именно противопоставление его влекло и мучило всего сильнее?
На все эти вопросы — и связанные с ними — должен ответить будущий исследователь. В данной книге неуместно останавливаться на них подробнее.
Наступил февраль 1917 года. Рухнул прогнивший царский строй, и в стране установилось странное, противоречивое двоевластие. С одной стороны, государство как будто возглавилось буржуазным правительством, сперва Временным правительством под председательством князя Г. Е. Львова, потом — с сентября — «Директорией» во главе с А. Ф. Керенским. С другой стороны, более реальным образом им — государством — управляла революционно-демократическая диктатура пролетариата и крестьянства в лице Советов рабочих и солдатских депутатов.
Соглашательские партии выдвинули тезис о том, что война после свержения самодержавия перестала носить для России империалистический характер и что возникла необходимость защищать революционное отечество и завоеванные свободы от реакционных монархий — Германии и Австро-Венгрии, Многие крестьяне, солдаты и рабочие верили в этот меньшевистско-эсеровский тезис «революционного оборончества». Военные действия, хотя уже не с прежним напряжением, продолжались.
Весь этот неустойчивый, переходный период в жизни государства С. И. Вавилов продолжил находиться на фронте. Вести из столиц волновали и будоражили его, и он с жадным интересом вчитывался в газеты, приходившие в часть, в письма родных.
Но вот наступил великий день. Кончились двоевластие и смута. На всех фронтах и по всей стране люди читали опубликованное утром 25 октября воззвание «К гражданам России!», написанное Лениным. В этом первом всенародном документе революции сообщалось о низложении Временного правительства и о взятии власти Военно-революционным комитетом.
На другой день был принят, а затем и опубликован второй важнейший документ — декрет о мире. Он открывал путь к революционному выходу из войны и закладывал основы мирной внешней политики вновь организованного Советского государства.