Серж и поручик
Шрифт:
Не ответил на этот вопрос и наш добрейший Антон Иванович. Он ведь строжайше запретил расстреливать всех пленных, включая коммунистов, но отнюдь не подсказал, что делать. Так что мы становились нарушителями приказа главнокомандующего. Знал ли он об этом? Конечно, знал. Не мог не знать. Но предпочитал закрывать глаза на расстрелы коммунистов, как бы стыдливо отворачиваясь от реальности, но «бесчеловечного приказа», которого требовала реальность, он ни когда бы не отдал. Ему «совесть не позволяла». Он предпочитал взваливать эту ношу на нашу совесть. И мы не отказывались.
Антон Иванович вообще считал гражданскую войну «братоубийственной бойней», он даже георгиевскими крестами не считал возможным награждать за убийство
Штабс-капитан со свирепым лицом, командовавший расстрельной командой, сказал:
– Мне насрать на то, что эти расстрелы незаконны, мне насрать на то, что Деникин их запретил. Я буду уничтожать большевистскую нечисть до тех пор, пока в России не останется ни одного большевика.
– А ведь нетрудно сделать расстрелы коммунистов законными, – ответил ему я. – Надо признать коммунистическую партию преступной организацией, и тогда сама принадлежность к этой организации уже будет преступлением. А по законам военного времени за такое преступление меньшее наказание, чем расстрел, вряд ли возможно.
– У тебя, прапорщик, какая оценка была по римскому праву? Преступление может совершить только конкретный человек. Как целая организация может быть преступной?
– А вы что, не видите как, господин штабс-капитан? Преступники объединились в организацию с целью совместного совершения преступлений. Кто вступил в такую организацию – автоматически становится преступником.
– Что-то в этом есть, но этого ни кто не поймет. За всю историю человечества ни одна организация не была признана преступной. Нет прецедента, на который можно опереться. Так что преступники, прапорщик, это мы с тобой. Люди, совершающие незаконные расправы. И мы будем их совершать. И навсегда останемся преступниками в глазах всех, начиная с Ленина и заканчивая Деникиным. Я чуть было не сказал ему, что прецедент на самом деле есть, точнее, будет всего через четверть века. Но вовремя сдержался.
***
Как-то на привале я начал напевать себе под нос:
Мы большевистской нечисти
Загоним пулю в лоб
Отродью человечества
Сколотим крепкий гроб
Пусть ярость благородная
Вскипает, как волна
Идёт война народная
священная война.
– Какая хорошая песня, – удивился поручик. – Слова правдивые, красивые, духоподъемные. И мелодия замечательная. В ней пульсирует удивительная энергия борьбы. С такой песней в бой идти – одно удовольствие. Неужели сам придумал?
– Нет, не сам. Эту песню придумали… большевики. Я только одно слово в начале заменил.
– Верится с трудом. До сих пор большевики были способны только на то, чтобы воровать песни у нас, переделывая их на свой манер, и то довольно бездарно. Откуда у них вдруг такие таланты появились?
– Ещё не появились. Позже появятся. Германскую войну, в которой ты участвовал, у нас называют первой мировой, а будет ещё и
Теперь это поражает меня до глубины души. Коммунисты захватили власть в России, залили страну кровью, убили миллионы, если не десятки миллионов людей, прославились неслыханными, нечеловеческими зверствами, так замучили русский народ, как это за свою историю ни какие тираны не делали. И эта-то законченная большевистская мразь кого-то ещё обвиняла в зверствах, да так искренне возмущалась чьей-то жестокостью, что прамо слезы капали. И ведь заметь, коммунисты пели эту песню совершено без смущения, вообще не думая о том, имеют ли они моральное право кому-то бросать столь тяжкие обвинения. Палачи тычут в кого-то пальцем и кричат: «Палачи!», да так гневно, так прочувствованно, с такой непоколебимой уверенностью в своей правоте. И мне захотелось бросить коммунистам их песню в лицо и крикнуть: это вы на самом деле «нечисть», это коммунисты самое настоящее «отродье человечества», это красным надо «сколотить крепкий гроб», это наша «ярость благородная» всегда будет направлена против «красной чумы».
Поручик слушал меня очень внимательно, при этом сосредоточенно смотрел куда-то вдаль и не сказал ни одного слова.
***
В станице Успенской Деникин впервые устроил смотр нашим частям. Потом сказал речь. Он называл нас великомучениками, восхищался нашими подвигами, которые мы совершаем во имя спасения России, выразил уверенность в неизбежной победе над большевизмом и сказал ещё много хороших и правильных слов. Очень длинная и пафосная речь получилась у Антона Ивановича. Офицеры начали скучать задолго до того, как он закончил. Говорил он складно и ладно, красиво и вроде бы даже зажигательно, но в таком ли обращении нуждались бойцы, измученные непрерывными боями?
Деникин меня восхищал, но примешивался к этому восхищению некоторый оттенок разочарования. Он был военным до мозга костей, армия была для него естественной средой обитания, это чувствовалось по всему. И полководцем он был прекрасным, лучшего нам в тех условиях и желать было нельзя. И всё-таки временами в нем чувствовался либеральный профессор, казалось, что место ему не перед войсками, а на университетской кафедре. Он был плотью от плоти предреволюционной русской интеллигенции. Как это в нем сочеталось с военной косточкой понять было сложно.
Деникин был прекрасным, изумительным человеком. Чистая, совершенно бескорыстная душа, обостренное чувство справедливости, полное отсутствие тщеславия и властолюбия. Он не был похож на нынешних либералов. Современный либерал это обязательно безбожник, это человек, который исповедует западные ценности, которые носят откровенно антихристианский характер. А ведь Деникин был глубоко верующим человеком, и либералом его можно было назвать лишь в том смысле, что он хотел для России больше политических свобод, чем это было при царе. Это желание можно было назвать спорным, но тут по большому счету не было ни чего страшного. Главной бедой Антона Ивановича было то, что он был демократом до мозга костей. Демократизм Деникина был не наносным и не случайным, он составлял самую суть его личности. На любой вопрос о будущем России он искренне и от чистого сердца отвечал: «Это как народ решит». Это была для него не поза и не фраза, как для нынешних демократов.